Книга путешествий по Империи
Шрифт:
— Вас, конечно, нет. А вот Валерьяна Иннокентьевича она, вполне возможно, и считает вороной.
— Мужчиной-вороной?
— Это безусловно, — сказал доктор, — именно самцом.
— Ну уж извините… — усмехнулся я. — Не может же природа быть настолько слепа! Какой же он муж… то есть, простите, ворона?
— А вот представьте себе… — говорил доктор… Мы удалялась, пререкаясь, в дюны.
(Клара погибла, но не от кошки. Ее заклевали вороны. Но не вороны, а вороны. За разницу в ударении.)
Мысль, если она мысль, проникает в голову мгновенно, словно всегда там была… Это тоже мысль. «Все мысль да мысль! Художник бедный слова…»
Мысли в экологии удовлетворяют прежде всего по этому признаку: они очевидны. Это, к сожалению, не значит, что они вам сами в голову пришли. Хотя вам вполне может так показаться. Не знаю уж почему, мне такое качество мысли кажется наиболее привлекательным ее достоинством. Мыслить естественно, не обязательно каждый раз кричать «эврика»! Пафос и пышность мысли-выскочки, стремящейся в одиночестве возвыситься над поверхностью реальности, свидетельствует прежде всего о том, как редко она заходит в голову ее торжествующему обладателю (здесь обязательная застолбленность, поименованность каждого соображения). Парадоксальность, эффектность, изощренность начинают выступать едва ли не как самостоятельные признаки желание мысли быть узнанной и признанной оттесняет назначение, блеск вторичных признаков ослепляет смысл. Это общая тенденция: скажем, и стихи стали писать столь технично, что поэзия жаждет вдохновенного дилетанта, а возможность произнести что-нибудь новенькое исключает квалификацию, она сродни невежеству. В общем, сказать новое можно лишь снова и снова начиная сначала, научиться этому нельзя, необходимо разучиться. Это кто же там маячит на горизонте, все не приближаясь?.. Такой восторженный, развевающийся, с сверканием глаз и бьющимся сердцем, который все забыл из того, что все мы наизусть с пеленок знаем?.. Любитель. Любитель машет нам белым флагом неведения: идите сюда, здесь! На флаге, случайной тряпице, узелками привязанной к ветке, начертано: люблю живое. В нашем мире, таком не стоящем на месте, буксующем в своем постоянном развитии — прогрессирующем, если что-то и в силах обернуть свое, усложненное до утраты, значение, так это любительство: от Ламарка до Лоренца расстояние ничем не покрыто, между ними два века вытоптано головокружительным развитием науки. Абсолютным гением оказался лишь монах, сеявший горох на двух грядках… любитель-огородник Мендель.
Есть счастливая закономерность в том, что истина удаляется по мере приближения к ней, и если вы так уж рветесь, вам придется довольствоваться всякой дрянью, подобранной по дороге. Истина, как и Муза, женщина — она уступает сама и каждый раз не тому. Трудно анализировать ее выбор. Вряд ли чего добьешься от нее по расчету — необходимо чувство. Насилие исключает познание. Как стремительно познается ненасущное! — насущное и сейчас почти так же далеко и так же рядом, как когда-то. Черт знает что за штуки летают в небе, а про птиц мы с трудом догадываемся, что они есть. Скрежещут сообразительные машины, казалось бы, освобождая нам разум, и параллельно какой-нибудь сверхбомбе мы начинаем с точностью устанавливать для себя вещи, без доказательства допускавшиеся первобытным мозгом: что все живое чувствует хотя бы.
Наука XX века сильно распугала истины — они разлетелись, как птицы, которых на Косе так неуклюже ловят. Никогда человек не был так презрителен к обезьяне, чем когда поверил в свое от нее происхождение. Недопустимое высокомерие. Современная экология кажется мне даже не наукой, а реакцией на науку. Реакцией нормальной, естественной (еще и в этом смысле она — наука естественная). Почерк этой науки будит в нас представление о стиле в том же значении, как в искусстве. Изучая жизнь, она сама жива, исследуя поведение, она обретает поведение. У этой науки есть поведение, неизбежный этический аспект. Ее ограниченность есть этическая ограниченность: не все можно. Не все стоит думать, не все — понять. Любительство дает урок, бросая естественный, как бы и необразованный — просвещенный — взгляд на живое лишь при непосредственном контакте с ним. И тогда оно легко находит слова для своих понятий. Скажем, ниша…
Ниша экологическая — особый у каждого вида способ добывания пищи, в котором он более эффективен, чем другие виды — так сказать, профессия вида.
«Хлеб наш насущный…»
Каждый ест свою траву. Открытием прозвучало это для нас, видевших неоднократно в кино, как антилопы и зебры и еще какие-нибудь козочки с немыслимыми рожками щиплют в однородно-плоской саванне (на одном экране) бок о бок общую траву. Мы этого не подозревали, дикари- знали, не выделяя, впрочем, очевидного в жреческую область специальных знаний.
Оказывается, надо обладать мощным пространственным воображением, чтобы поделить общее для глаза пространство, заметить, что при кажущемся отсутствии границ все поделено и перегорожено, потому что в этом пространстве живут.
Ареал — территория распространения вида.
Или — пирамида…
Пирамида (жизни) — «В любой экологической системе численность, биомасса и продукция составляющих ее видов образуют пирамиду, основанием которой являются продуценты, то есть зеленые растения, создающие органическое вещество. Виды, питающиеся продукцией зеленых растений, — консументы первого порядка; виды, питающиеся растительноядными, — консументы второго порядка; виды, питающиеся консументами вгорого порядка, — консументы третьего порядка и т. д. Обычно продукция каждого следующего уровня составляет лишь несколько процентов от предыдущего…».
Прервем цитату. Достаточно стройно, совсем похоже, сразу понятно. Не увидеть такое сооружение можно, разве что взобравшись на самую вершину его…
Экология не ходит далеко за категориями. Вот какие слова являются для нее терминами, вот какие понятия она осмысляет: пища, территория, возраст, энергия, численность, рождаемость, смертность… Позвольте, да что же тут от науки, что же тут нового, в чем открытие? Это мы и так знаем, это же просто жизнь. Вот именно. Наше сознание устроено кичливо: существующим оно считает лишь то, что ему уже известно. Однако и то, что уже известно, и то, что еще неизвестно, и то, что никогда не будет известно, — есть единая, неразъятая реальность, в которой, по сути, нет чего-либо более, а чего-либо менее главного. Меня иногда охватывает небольшой смех при представлении о том, какой бесформенный, криво и косо обгрызенный познанием кусок содержим мы в своей голове как представление о реальности. Этот кусок кажется нам, однако, вполне гладким и круглым — вмещающим в себя. Предположение реальности, поглощающей крупицу наших сведений, — и есть научный подвиг. Духовный смысл научного открытия не в расширении сферы познания, а в преодолении ее ограниченности.
Вот в таком смысле экология — самая настоящая наука, думающая о вещах очевидных, в которые упирается непосредственно, взглядом или лбом, как в препятствие, и у нее нет ни сил, ни намерений преодолевать такое препятствие разрушением. Посмотреть под ноги, а затем в небо — вот первый научный метод. В задумчивости поковырять пол и поискать решения на потолке, где, как известно, ничего не написано. Это — доступно.
С большой симпатией разглядываю я в умозрительной перспективе некоего немолодого уже австрийца, бредущего по тропинке австрийской же, наверно, красивой и аккуратной деревеньки… Он задрал голову и смотрит в австрийское, почти такого же, как и у нас, цвета небо. Он видит там орущую птицу, скажем галку. Чем он, по сути, занят? Считает ворон. Смешное это и давно разоблаченное у нас занятие поглощает его на долгие десятилетия. Чего она орет, куда она летит? Мы отводим поскучневший взор. А этот дядя — знает. И чего она орет и куда она летит. Он много лет думал об этом. И вот в чем его подвиг: он знает это не как дикий охотник, а как цивилизованный человек. То есть он познал это.
Этот великий человек (мне хочется сказать «человек» прежде, чем «ученый», каковым он тоже является) восхищает меня (по моим, впрочем, весьма поверхностным о нем представлениям) тем, как чисто воплощено в нем познание. Конрад Лоренц, крупнейший представитель науки этологии как ветви экологии (экология и этология связаны между собою теснее, чем человеческие науки того же толка — экономика и этика…), недавний нобелевский лауреат, поможет сейчас мне примером, которыми так бедны мои рассуждения…
В 1935 году он публикует небольшую статью о морали животных, поразительную по простоте и убедительности. Она опрокидывает с детства укоренившиеся в нас представления о «зверствах» зверей, представления, настолько бесспорные и очевидные, что как бы даже и банальные, вроде что море синее, а небо голубое, а полынь горькая, а волк серый. Если бы он доказал, что волк синий, едва ли это больше противоречило нашим представлениям. Не знаю, из каких книг или сказок, чтобы волки или львы перегрызли друг друга, но вдруг оказывается, что все эти «образы» зверей — в корне неверны, ничему не соответствуют и даже пошловаты. Лоренц строит свою статью с античной простотою, как Эзоп: «Однажды Ворон, Волк и Лев…» И впрямь и по размеру и по выпуклости это басня, только вот содержит в себе не аллегорию, а истину.
Лев, Волк, Ворон — вот три сильно вооруженных животных, то есть способных одним ударом поразить животное крупнее себя — отточенным безукоризненным боевым приемом: Лев ударом лапы ломает шейный позвонок быку, Волк клыком с разбегу в долю секунды вспарывает сонную артерию или брюшину, Ворон одним ударом клюва поражает животное размером с кошку. Лоренц доказывает, что никогда ни в коем случае эти звери не применят смертоносное свое оружие в отношении представителей своего вида — на такое действие у них наложен сильнейший моральный запрет. Как бы ни был азартен, страстен, оскорблен зверь, воюя за первое место со своим ближним, все ограничится обидными и болезненными ударами по губам, страшно демонстрируемыми намерениями — но не этим ударом. Поединок строго спортивен, причем правила соблюдают сами участники без вмешательства рефери. Никаких вам «ниже пояса» быть не может. Какая-нибудь из сторон достигает «убедительного преимущества», и другая сторона сама признает себя побежденной, вставая в позу покорности, то есть подставляя для коронного смертельного удара самое уязвимое место, выставляя ахиллесову пяту. Бедный зверь! Как страшно ему должно быть и как унизительно, зажмурив глаза, ждать смерти… Но — бедный и победитель! — этого никогда не будет. Победитель будет кататься по траве, обиженно воя, остужая свой раскаленный добела пыл, пряча свое оружие… О, если бы побежденный трусливо бежал!.. Можно было бы истолковать это как нарушение и погнать его со своей территории, обидно докусывая на бегу. Но нет, этот сопляк, этот щенок, этот малахольный негодяй все стоит зажмурившись, отогнув шею, подставив соблазнительно пульсирующую сонную артерию своему врагу. И с этой покорной секунды моральный запрет включен на полную мощность; каждый получает свою кару: побежденный — за слабость, победитель — за благородство. Отметим, что оба профессиональные убийцы, для которых смерть и кровь как для нас труд и пот.