Книга путешествий по Империи
Шрифт:
Ему, как говорится, только нас сегодня не хватало. И если с Негудбаевым у него еще были тайные для меня, за языковым барьером, темы, то я был не годен для употребления, и он не мог примирить мой вид с моим мандатом — он не верил, он был умный человек.
Вернулся секретарь, партнер по нардам, внес кок-чай и лепешку- тут хоть появилось занятие, ритуал, всем стало более по себе: ополаскивание пиалы, обряд преломления лепешки…
Как описать то впечатление ума, которое произвел на меня хозяин? Это был ум, в котором я не имел опыта и ничего не понимал. Это был ум, имевший силу и не имевший родства с моим. Другой ум для него не существовал и потому был непонятен, или наоборот. Он упрочался в своем уме. Он был скрыт от меня: он был за френчем до верхней пуговицы, за сонным падением опухших век, он был за взглядом, то длинным, то коротким, который каждый раз устанавливал новую связь для себя, что можно было заметить по стремительному удлинению, как уколу, и внезапному укорочению, захлопнутости, усталому опусканию век выводу. Взгляд этот не выдавал себя никакой эмоцией, он выдавал себя силой. Силой того, что тебя видят только так, как видят, не иначе, силой окончательности и резкости видения в собственном лишь представлении. Обжалованию не подлежало. Я представил себе крепость его правления, оправданного выгодой государства и пользой среднестатистического труженика, и поежился. Цели его были мне неясны, но те, которые я мог представить, были лишь средствами еше одной, его цели. Все то, что я у других считал за цели, тут было лишь средством: и польза, и выгода, и кандидатская степень. Вот, подумал я, человек, для которого средством является то, что для других является целью, — он и занимает более высокое положение, так правильно. И неизвестна никогда цель вышестоящего нижестоящему, понять ее — это пройти к ним. Это было для меня за семью печатями, и я занялся более легкими и более пластическими наблюдениями: за медленным и плавным развитием стола, зарождением пира…
Сначала не было ничего, и не известно, что было с этим делать, я не был посвящен в тайну предстоящего времени, — можно было подумать, что так и надо: посидим, поговорят еще хозяин с Негудбаевым, и пойдем. И был кок-чай, и была лепешка, час второй. Можно было подумать, что это все: чай для вежливости попьем — и домой. Сколько хотел хозяин про меня понять, столько он уже понял; сколько я мог про него понять, я тоже понял; с Негудбаевым же они давно знакомы. Но тут появлялся секретарь и вносил редис и лук, час третий. Это было, по-видимому, к лепешке, я укусил редиску, но оказался в этом одинок. Снова появлялся секретарь — после него около ножки стола остался стоять армянский коньяк и боржоми. Хозяин бровью не повел, и мы не повели: стоит себе и стоит около ножки, никому не мешает — бывает…
Каждый раз время замирало так надолго, что казалось, столько, сколько в него поместилось, — поместилось уже навсегда. Тут-то и намечалось небольшое прибавление, намек на развитие, и опять все замирало навсегда. Я не мог обнаружить логики и связи, потому что существовал в своем, быстротекущем времени, а на скорости, свойственной этой террасе, все процессы, имеющие для меня логику, замирали, прерывались и переставали существовать. И вот, когда я совсем уже переставал понимать, чего мы ждем, — входило дымящееся, волшебное, тугое облако, райский аромат: вплывало огромное блюдо, за ним, откинувшись всем корпусом назад, чуть видимый из-за дымящейся горы, с дрожащим, как мираж, за горячей завесой испарений лицом, — секретарь в носочках. И был то плов — венец творения. И сказал Господь: хорошо.
На место стали и редис, и лук, и коньяк. И мы. И входил новый гость…
Он являл некую противоположность глиняной суровости нашего хозяина такой лощеный, элегантный, с лысиной на пробор, похожий на министра внутренних дел какого-нибудь красивого шаха. Это был сосед, председатель соседнего колхоза; тоже заехал поздравить с защитой. Провозгласили чокнулись. Но этого было мало — вот что оказалось: он заехал поздравить своего друга, — то-то такой нарядный! — прямо с церемонии торжественного вручения ему ордена Октябрьской Революции. Не может быть! Столько радостных событий! У разных людей! Одновременно! Я бы не поверил. Но вот они, эти глаза, которые были тому свидетелем. Наш гость скромно принял наши поздравления. Вот что стало в связи с этим предметом нашего обсуждения, в которое сочли возможным посвятить и меня: почему так вышло, что только и всего лишь Октябрьской Революции, а не Героя. Ведь должен же был наш друг получить его, был представлен!.. Оказалось, в последний момент по области сократили число присуждений и трех Героев срезали, а то была бы Звезда. Да… — покивали, посокрушались мы.
— Зато, — сказал я, все поняв, чтобы его утешить, — это самый большой орден.
— Ленина — больше, — сказал наш кавалер.
— Ну, как же, — попробовал спорить я, — зачем же было вводить новый орден, если он не больше?
— Больше Ленина не может быть, — твердо сказал хозяин.
С этим нельзя было согласиться.
— Зато самый новый. Таких кавалеров пока меньше всего, — примиренчески сказал я.
— У него тоже есть, — сказал новоиспеченный кавалер.
Я взглянул на хозяина — тот кивнул, не отрицал.
— Да, обидно… — сдался я. — Обидно, что не Звезду…
— Звезду тоже получим, — бессомненно сказал Негудбаев.
Никто не возражал. То ли от скромности, то ли от того,
что он был прав.
— Покажите, я никогда не видел, — попросил я, до вольно-таки по-детски.
Тот охотно достал коробочку.
Волнуясь, торопливо оттирал я руки от плова — и все мне казалось: недостаточно. И вот бережно, как бы пытаясь уменьшить прикосновение ладони, держал я высокую награду, которой никогда до сих пор не видел, которой мне не видать…
Тихо плыл наш пир и развивалась беседа. Но только наш разговор коснулся порядков при Алакула-хане, только мы заметно оживились, коснувшись приятной темы многоженства, как появился новый гость, тоже сосед, тоже поздравить. Директор соседней стройки, бывший агроном. Друг общий. Этот был помоложе, понаглее и попростодушней на вид, похожий на героя среднего производственного романа тридцатых годов. Он поздравил с защитой и поздравил с орденом, но и его, оказалось, надо поздравить, потому что он только прилетел из Ташкента, защитив наконец диплом в Строительном институте. Я чокнулся с ним с особым вдохновением: это было уже слишком! Если бы я прочел об этом в романе в некоем толстом журнале — еще куда ни шло. Ну, подумал бы я, дядя зарабатывает деньги… Но я этот апофеоз видел своими глазами. И если выше я восклицал о пейзаже, что любой найдется в природе, если он только мог быть кем-либо воображен, то теперь мог заключить то же самое и о житейских ситуациях: все существует, что ни наври даже из самых лучших побуждений, — всему найдется место, хотя бы в качестве исключения, частного или редкого случая. Да, подумал я, необязательно именно моим глазам принадлежит реальность, другие тоже видят свою…
Я-то теперь и свою не видел. Я спросил хозяина, случается ли ему говорить с Москвой. Он кивнул. Я спросил, как же он с нею связывается. Он чуть ткнул властно-пухлым пальцем на аппарат-рояль, покоившийся на почетном, шитом золотом пуфе. Я облизал пересохшие губы: разные вещи имели мы в виду под словом «Москва». Так я сидел, облизываясь, как самоубийца, с незримым телефонным проводом на шее, сидел и сидел…
Этим парадом трех передовых представителей современного Узбекистана (не считая Негудбаева) и закончился наш теплый дружеский вечер, который я вспоминал наутро, проснувшись в своем номере в Ургенче.
Не очко меня сгубило, а к одиннадцати — туз!
Карточная поговорка
И был первый по-настоящему жаркий день… Воскресенье. Голова и легкое расстройство от обильной вчерашней трапезы давали о себе знать. В номере не шла вода. Было душно. Духовая музыка доносилась из жары за окном.
Я вышел на балкон, и если остыть было невозможно, то хоть мгновенно просох. На площади тренировались в парадном марше милиционеры. Их строй был пестр, сине-сер: не все счастливцы, не все еще перешли на новую, дипломатическую форму — маренго. Синие были из районов. Шел всеобластной слет хорезмской милиции.
Нестройные пионерские парады, значит, уже прошли… Миновали, как утренняя свежесть.
Впечатления и развлечения двух дней, отодвинувшие было ту смуту предчувствий, что сопровождали мой сюда прилет, теперь от жаркой отечности и потности утра — какого утра! знал бы я, что часы стоят, — полудня, навалились на меня с отдохнувшей за эти два дня силой. Да что это я! где это, к чему?., когда там сейчас…
Тошно было и неуютно. Спасительной живой опеки Негудбаева не было рядом, чтобы снова не заметить в углу свою брошенную, но верную мне, несчастную жизнь, которая из разлитой в свое время, поскользнувшись, субстанции все более обретала вытянутую форму судьбы.
«М-да, — думал я, стонал и крякал. — Дожил… Эх… Да что говорить! О господи! Куда уж там. Ну да ладно!»
Шел пить кефир. Это еще было спасение, что по утрам здесь мог быть кефир… Что же дальше? В киоске Союзпечати купил газету для базара и приобрел набор красочных открыток с видами Хивы, чтобы рассмотреть, где я был. На обложке набора было написано трижды, на трех, по всей видимости, языках: ХИВА, ХИВА и КНГ/А, — значит, по-русски, по-узбекски и по-иностранному… или, может, наоборот — по-узбекски, а потом по-русски? Буква X (ха) ведь, кроме всего, еще может означать «ИКС». КСИВА- прочел я тогда первую надпись. Голова, по-видимому, еще неотчетливо соображала. Или кефир с жарой?.. Утренние эффекты были тяжеловаты. На базар, на базар! Там и пиво, может, найдется…