Книга воспоминаний
Шрифт:
Утром 4-го я явился в казарму на Обводном. Здесь не было той трагикомической обстановки, как в казарме Ополчения. Все было серьезнее. Нам дали полное обмундирование, а в качестве личного оружия я получил трофейный неисправный испанский браунинг.
Глава третья (1941–1942)
Льется дождь по окнам,
Кляксы — по столу
Выждать только срок нам
В этом чертовом углу!
Кровь земля впитает,
Раны зарастут —
А душа твоя не знает
Что ты делал тут?
Как друзьям ответить,
Что делал на веку?
Одну ты знал на свете
Чернильную тоску
I
Утром 5-го сентября нас собрали во дворе здания у Обводного канала, обнесенного высокой решеткой. Там уже стояло для нас полсотни грузовиков, если не больше. Проводы были очень похожи на то, как это изображено в фильме «Летят журавли» — как будто нас снимали — а может быть, и в самом деле снимали, и кадр был взят из кинохроники? Очень уж было похоже.
К решетке прилипли рыдающие матери, жены, с детьми или одни. Наши, в шинелях, старались тоже подбежать к решетке хоть на несколько мгновений. Мне было лучше: меня никто не провожал.
Автоколонна выехала из города часов в 10 утра в неизвестном направлении (в действительности — в сторону Ладожского озера. До постройки «Ледовой дороги» туда не было толкового шоссе, а только узкие грунтовые проселки, а у командования не было карт: негде было взять — в штабе фронта своим не хватало, а купить было нельзя; все карты были изъяты из магазинов и засекречены еще с конца тридцатых годов). Колонна быстро заблудилась. Ехали до глубокой ночи. Ближе к рассвету добрались до переправы на Шлиссельбург. Километра на два под гору вся дорога впереди была забита машинами. Мы стояли и стояли. Ужасно хотелось спать. Я, не спрашиваясь, соскочил с кузова и пошел искать, где прилечь.
На одной из машин эшелона, стоявшего впереди нашего, девушки и ребята пели хорошо знакомые песни тридцатых годов:
Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону, –
Уходили комсомольцы… и, помолчав секунду:
На германскую войну (вместо «на гражданскую войну»).
Как-то выражение «германская война» связывалось с войной 1914–1918 гг.; но, да, конечно, и эта тоже «германская»!
И родная отвечала
«Я желаю всей душой,
Если смерти, то мгновенной,
Если раны — небольшой». [243]
Ребята запели другую:
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед та ним летят,
Любимый город в синей дымке тает,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд
Пройдет товарищ все бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины –
Любимый город может спать спокойно
И видеть сны и зеленеть среди весны.
Я обернулся на певших — они были мне видны высоко в кузове машины на фоне зарева, но это была не утренняя заря, которая тоже тогда была на небе, но с другой стороны, на востоке. А это горела Невская Дубровка на западе.
243
Позже стало понятно, что уходящему па войну надо желать большой раны, вызывающей инвалидность Иначе — обратно на передовую, и там убьет
Я спустился еще дальше вниз вдоль застывших машин. У воды, вокруг замученного, наверное не первую ночь не спавшего капитана — распорядителя на переправе — толпились генералы и полковники. Все они матерились, угрожали ему расстрелом и требовали пропустить именно их эшелон первым. Капитан не обращал на них внимания и пропускал машины в порядке очереди.
Я нашел какой-то сарай с мокрой дранкой и улегся на ней спать; с полчаса, может быть, и в самом деле проспал. Моя машина была одна из последних в нашей колонне, а наша колонна была, может быть, третьей, а может быть, пятой. Через Неву мы переправились часов в девять утра, если не позже. Близко слышна была канонада, все шире было зарево; что-то полыхало с разных сторон. Переправившись, мы быстро проехали через почти пустой городок. Было утро 6 сентября 1941 года.
Выехав на шоссе, мы стали встречать бредущих нам навстречу солдат. Они шли гуськом, с серо-зелеными застывшими лицами, в грязных шинелях, выцветших уже пилотках, волоча винтовки, а кое-кто и без винтовок; шли по закраине шоссе или прямо по кюветам; на наши машины, бодро ехавшие навстречу им посередине шоссе, они смотрели равнодушно и, кажется, даже с жалостью. Странно, что среди них не было ни одного высокого ростом, — а впрочем, ничего странного тут не было, имея в виду, что еще никто не умел ползать по-пластунски. Все были маленького роста, сутулые, грязные. Куда они шли, было непонятно — из боя, очевидно. Но впереди для них был Шлиссельбург, и отдыха он не сулил. Мы же ехали на восток [244] .
244
Немцы вышли на Неву между Рыбацким и Дубровкой еще 30 августа, перерезав все дороги, кроме дороги на Шлиссельбургскую переправу.
В Шлиссельбурге [245] автоэшелон перестроился, и теперь моя машина была ближе к голове. Мы поехали дальше.
Колонна наша то и дело проезжала через деревни; обычные русские серо-черные бревенчатые избы чередовались тут с кучами веером разбросанных щепок и трухи: прямое попадание бомбы. Где прямого попадания не было, были одинакового размера круглые как по циркулю ямы — воронки: на обочине, посреди огорода, на полях. Начальнику эшелона казалось как-то естественно останавливать машины среди деревни, чтобы дать людям «оправиться» и размяться. Но стоило первым машинам остановиться, как подбегали люди и умоляли проехать дальше: машины привлекают пикировщиков. И мы стали останавливаться на дороге среди чистого поля. Из кузова спрыгивали в глубокую грязь, часто выше колен. В одном месте прыгавший вслед за мною симпатичный капитан (в быту метеоролог) Омшанский сбил мне с носа очки; так мы завязали с ним знакомство.
245
Шлиссельбург был занят немцами 8 сентября
Над нами часто низко пролетали немецкие самолеты, но почему-то не бомбили. Это было тем более странно, — слежка без обстрела, — что немецкие самолеты, как рассказывали, нередко пикировали даже на одиночные машины и расстреливали их в упор. Надя Фурсенко (Фиженко) мне рассказывала, что за машиной знаменитого химика академика Фаворского, возвращавшегося с дачи, долго гонялся немецкий пикировщик, и ему едва удалось уйти.
Где-то ближе к горизонту мы видели схватки немецких самолетов со знаменитыми (и бессильными) нашими «ястребочками» — «Чайками»; их было мало, а немцы то и дело появлялись по всему небу. Были слышны и взрывы, но вдали где-то. Я решил, что летчикам, видимо, был дан приказ уничтожать колонны, движущиеся к фронту, и оставлять в покос отступающие: такой колонной, думал я, казались им мы. Колонна была очень растянута, и от нас хвоста ее было не видно.
К вечеру мы приехали на Волховстрой и улеглись спать на полу в пустых классах какой-то школы. Тут я из окна увидел первый авиационный налет. Вспыхнул яркий свет повисшей в небе осветительной ракеты, и затем началась бомбежка моста через Волхов — впрочем, как большинство таких бомбежек, безрезультатная.
Наутро нас повели куда-то строем. Шли мы по глубокой грязи. На каком-то бугре стоял человек с маршальской звездой защитного цвета на петлицах, с отвратительной злой мордой и что-то орал. По команде мы обернулись на него, отбивая шаг. Это был маршал Кулик, одна из самых мрачных фигур первых месяцев войны, ближайший помощник Берии по армии, а в то время командующий 54-й армией, будущим ядром Волховского фронта. Его появление всегда знаменовало расстрелы, разжалования и т. п., — но это узналось потом.
Нас привели на вокзал и погрузили в эшелон. Ехали мы в теплушках — известных в России «40 человек, 8 лошадей». По стенам были нары, в середине буржуйка, впрочем, помнится, не топившаяся. Останавливался эшелон где попало. Тут я впервые напился воды из канавы, с радужным отливом, и навсегда отбросил строгое мамино наставление: пить только кипяченую воду. Почему-то, как наденешь шинель, никакая хворь не берет — ни простуда, ни понос [246] .
Как мы миновали мост, я совершенно не помню, но должны были его миновать, так как ночевали на левом берегу Волхова и, наверное, там и грузились, а эшелон уходил на восток. Затем стояли, рывками двигались, опять стояли.
246
Самодельная круглая жестяная печка с жестяной трубой, выводившей дым в окно.