Книга воспоминаний
Шрифт:
— Плюнь ты на него. Очень интересно ты рассказывал, а он — идиот!
Интересно стало на уроках истории, когда учительница заболела и ее заменял молодой учитель, раньше в этой школе не работавший. Мы закончили про Нантский эдикт и проходили французскую революцию. Он говорил горячо и интересно, а потом поставил граммофон с пластинкой «Марсельезы» в исполнении замечательного французского певца. Должен сказать, что в этот урок я лучше понял историю французской революции, чем из всех лекций и книг, вколоченных в меня впоследствии. Когда, много лет спустя, я читал «Книгу Лс Гран» Гейне, я легко понял, как тамбур-мажор обучал моего тезку Гарри революции.
«Кстати о революции» — Том начал задавать учителю вопросы:
— Учитель, а как в России, когда была революция, правда ли, что там… — и дальше шла какая-то пропагандисткая белиберда из правых газет.
Учитель резко оборвал его, сказав:
— Здесь урок, не будем говорить о политике.
Я был разочарован и обижен; я надеялся, что он хоть чуточку даст классу понять правду или попросит меня рассказать что-нибудь.
А из норвежских газет правды о Советской России было не узнать; правые печатали конррсволюционные, а коммунистические — революционные небылицы. Когда в 1927 году исключали из партии Троцкого и Зиновьева, газета «Афтснпостен», отводившая, бывало, целые полосы «большевистким ужасам», теперь поместила портреты и сочувственные статьи, — мол, были порядочные и умные люди среди большевиков, и вот… А коммунистическая «Арбейдсрсн» обильно смазывала свои статьи патокой.
С языками, с историей, с географией, с естествознанием — даже с математикой — я так или иначе справлялся. Но я очень боялся предметов, с которыми я раньше никогда не имел дела — пения, ручного труда, чистописания, гимнастики. На мое счастье урок пения состоялся только один, с родом проверки музыкальных способностей. Я робко сказал учителю, что слуха у меня нет, но он проверил меня и сердито заявил:
— Кто это тебе сказал, что у тебя нет слуха!?
Потом мальчики были освобождены от пения, так как у них ломался голос.
На уроках ручного труда мальчики занимались отдельно от девочек — у девочек была гимнастика, а мы столярничали в мастерской. Я, конечно, никогда в жизни не держал в руках пилы и рубанка; учитель, симпатичный на вид мастеровой, показал мне, как работать, но рук для работы у меня не было. Мне было поручно соорудить какой-то пюпитр, и более печальное хромое чудовище, чем то, что я соорудил, трудно было себе представить. Когда я показал его учителю, он тяжело вздохнул и по доброте сердечной поставил мне «более или менее».
Вообще он ко мне относился хорошо, — может быть за то, что я был русский. Как-то раз, увлекшись работой, грызя стружки, я весело строгал, напевая по нос какой-то американский фокстрот. Вдруг со своего места меня подозвал учитель. Работавший рядом Одд Эйсн сказал мне:
— Эх, сейчас тебе попадет, — я тебя не предупредил, что петь нельзя! Замечаний в этой школе мне определенно было не нужно, и я довольно невесело подошел к учителю. Но он спросил меня только:
— Это что, русская народная песня?
— Нет, учитель, — робко сказал я.
— Ну, иди на место!
Я теоретически подозревал, что есть люди, особенно хорошо, а не, как чаще бывало, плохо относящиеся к русским, и увидел впервые такого человека в нашем учителе труда.
Не знаю зачем, Бьёрн Стриндберг подарил маме через Герд доску для рсзанья хлеба — плод своего «ручного труда», созданный им еще во втором классе «средней школы» (он теперь учился в четвертом); доска была очень красивая, и мне казалось, что он подарил ее, чтобы уколоть меня, у которого такая работа не спорилась.
Не имел я успеха и в чистописании — предмете, мне дотоле почти вовсе неизвестном; в Норвегии же ему придавалось большое значение, и все норвежцы сохраняли до старости что-то общее в почерке, восходящее к школьным прописям. В норвежской школе урок чистописания был во всех классах, по крайней мере до конца «средней школы». Вообще аккуратному письму и черчению придавалось огромное значение. На геометрии мы чертили карандашом в специальных тетрадках с особой бумагой, и помарки и мазня не допускались. В тетрадях сочинений и диктовок также запрещалась малейшая поправка — для мазни существовали специальные черновые тетради, но и они должны были содержаться в чистоте. О том, чтобы рисовать на них чертиков, нельзя было и подумать. Словом, чистописание была важная наука.
Но учитель чистописания был несчастный, взлохмаченный, видимо пивший человек, добрый и не внушавший никакого «рсшпекту». На его уроках ребята преображались и были уже совершенно не похожи на тот чинный класс норвежской школы, каким были всегда. Вместо того, чтобы переписывать прописи, ребята ходили по помещению, ездили на партах, громко разговаривали, подходили то и дело к учителю — главная задача которого именно и была, чтобы дети сидели тихо, пока он читает им вслух классиков норвежской литературы.
Чистописание мне не давалось, но учитель ставил мне не только «более или менее», но часто и «удовлетворительно» — вероятно за то, что я его не мучил. Зато я был первым в классе рисования. Я решил не тратить времени на стандартные кубы, шары и так далее, а выбрал тему оригинальную: рисовал деревянную игрушку сквозь стеклянную бутылку. Рисунок занял у меня весь год и заслуживал мне регулярные «очень» от учителя.
Наконец, была гимнастика. Гимнастику преподавал отставной кавалерийский капитан Дедикен, по прозвищу «редиска» — толстый, лысый, краснорожий и злой. Занимались мы в огромном великолепном зале с канатами, шестами, матами, козлами, кобылами, шведской стенкой и всем, что полагается. При этом занимались отдельно от девочек, вместе с параллельным классом. У девочек в это время был урок труда. Но часто вместо шитья у них был пустой урок, и тогда они собирались на хорах (или роде балкона) гимнастического зала, и оттуда Веньке и Осе Фьеллангер делали свои ядовитые замечания. Конечно, не громко, но по их мордочкам можно было понять приблизительно характер их реплик.
Я в жизни не занимался гимнастикой, а у ребят она была уже седьмой год; все они, кроме разве Эллсфа, были отличные спортсмены, один другого лучше, так что гандикап был тяжелый. В первый же раз, когда мне было предложено лезть по канату, обнаружилась моя несостоятельность. У Дсдиксна главным педагогическим орудием была бамбуковая трость, которой он не то чтобы дрался, а тыкал неудачника в зад или в живот. Я пытался объяснить ему, что я никогда не учился в школе и не занимался гимнастикой, но он принял это как личное оскорбление себе, — зачем в его группу сунули какого-то медведя и невежду! С этих пор он со мной вообще не разговаривал. Он делал вид будто считает, что я не говорю по-норвежски (хотя он мог бы Догадаться, что будь так, я не мог бы учиться в школе), и он общался со мной только через третьих лиц. При этом не проявлял ни малейшего желания выучить мою фамилию, а называл меня «Дворский», что на местном диалекте звучало, как «Двошки».
— Скажи этому Двошки, что перед козлом надо отталкиваться обеими ногами…
Или просто тыкал меня тростью.
Если Дсдиксн был недоволен успехами класса, он заставлял нас ложиться ничком, а затем, по команде, мы должны были подниматься на вытянутых руках и опять ложиться. Темп все убыстрялся, и когда мы были уже все в мыле, он выгонял нас на двор. Уроки гимнастики происходили только зимой: обычных у нас в СССР лыжных вылазок не было: все ребята так или иначе бегали на лыжах, а некоторые, например Эдвард и Одд, не без успеха участвовали в соревнованиях по прыжкам с трамплина, прыгая на двадцать-двадцать пять метров; зимой все ребята, кроме живших совсем близко, как я и Улав Эвсргор, прибегали в школу на лыжах; во дворе школы стояла специальная деревянная стойка для лыж, и на переменках знатоки ходили осматривать и осуждать лыжи товарищей. Каких там только не было лыж! С одним, тремя и пятью желобками, с разнообразными креплениями, смазанными самыми причудливыми мазями! Даже в Лыжном музее на Холмснколлснс едва ли было большее разнообразие. Все ребята ходили зимой в грубых лыжных ботинках с поддетыми и завернувши за край ботинка толстенными светлыми шерстяными носками и, конечно, в теплом белье под костюмчиком, но без пальто. Переменки проходили во дворе, если мороз был не ниже 10 градусов Цельсия, но мы никогда не мерзли.