Князь Серебряный
Шрифт:
— А жабьи кости? — спросил Иоанн, наслаждаясь отчаянием Басманова, коего наглость ему давно наскучила.
— Про кости я ничего не ведал, государь, видит бог, ничего не ведал!
Иван Васильевич обратился к Малюте.
— Ты говоришь, — сказал он, — что колдун показывает на Федьку; Федька-де за тем к нему ездил, чтоб испортить меня?
— Так, государь! — И Малюта скривил рот, радуясь беде давнишнего врага своего.
— Ну, что ж, Федюша, — продолжал с усмешкою царь, — надо тебя с колдуном оком к оку поставить. Ему допрос уж чинили; отведай же и ты пытки, а то скажут: царь одних земских пытает, а опричников своих бережет.
Басманов повалился Иоанну в ноги.
— Солнышко мое, красное! — вскричал он, хватаясь за полы царского охабня, — светик мой, государь, не губи меня, солнышко мое, месяц ты мой, соколик мой, горностаек! Вспомни, как я служил тебе, как от воли твоей ни в чем не отказывался!
Иоанн отвернулся.
Басманов в отчаянии бросился к своему отцу.
— Батюшка! — завопил он, — упроси государя, чтобы даровал живот холопу своему! Пусть наденут на меня уж не сарафан, а дурацкое платье! Я рад его царской милости шутом служить!
Но Алексею Басманову были равно чужды и родственное чувство и сострадание. Он боялся участием к сыну навлечь опалу на самого себя.
— Прочь, — сказал он, отталкивая Федора, — прочь, нечестивец! Кто к государю не мыслит, тот мне не сын! Иди, куда шлет тебя его царская милость!
— Святой игумен, — зарыдал Басманов, тащась на коленях от отца своего к игумену, — святой игумен, умоли за меня государя!
Но игумен стоял сам не свой, потупя очи в землю, и дрожал всем телом.
— Оставь отца игумена! — сказал холодно Иоанн. — Коли будет в том нужда, он после по тебе панихиду отслужит.
Басманов обвел кругом умоляющим взором, но везде встретил враждебные или устрашенные лица.
Тогда в сердце его произошла перемена.
Он понял, что не может избежать пытки, которая жестокостью равнялась смертной казни и обыкновенно ею же оканчивалась; понял, что терять ему более нечего, и с этим убеждением возвратилась к нему его решимость.
Он встал, выпрямил стан и, заложив руку за кушак, посмотрел с наглою усмешкой на Иоанна.
— Надежа-государь! — сказал он дерзко, тряхнув головою, чтобы оправить свои растрепанные кудри, — надежа-государь! Иду я по твоему указу на муку и смерть. Дай же мне сказать тебе последнее спасибо за все твои ласки! Не умышлял я на тебя ничего, а грехи-то у меня с тобою одни! Как поведут казнить меня, я все до одного расскажу перед народом! А ты, батька игумен, слушай теперь мою исповедь!…
Опричники и сам Алексей Басманов не дали ему продолжать. Они увлекли его из кельи на двор, и Малюта, посадив его, связанного, на конь, тотчас повез к Слободе.
— Ты зришь, отче, — сказал Иоанн игумну, — коликими я окружен и явными и скрытыми врагами! Моли бога за меня, недостойного, дабы даровал он добрый конец моим начинаниям, благословил бы меня, многогрешного, извести корень измены!
Царь встал и, перекрестившись на образа, подошел к игумну под благословение.
Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после того как царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не смея поднять головы.
Глава 34. ШУТОВСКОЙ КАФТАН
В это самое утро к Морозову, который, по воле царя, остался в Слободе, явились два стольника с приглашением к царскому столу.
Когда Дружина Андреевич приехал во дворец, палаты уже были полны опричников, столы накрыты, слуги в богатых одеждах готовили закуску.
Боярин, осмотревшись, увидел, что, кроме него, нет ни одного земского, и понял, что царь оказывает ему особенную честь.
Вот зазвонили дворцовые колокола, затрубили трубы, и Иван Васильевич с благосклонным, приветливым лицом вошел в палату в сопровождении чудовского архимандрита Левкия, Василия Грязного, Алексей Басманова, Бориса Годунова и Малюты Скуратова.
Приняв и отдав поклоны, он сел за свой прибор, и все за столом его разместились по чинам. Осталось одно пустое место ниже Годунова.
— Садись, боярин Дружина! — сказал ласково царь, указывая на пустое место.
Лицо Морозова побагровело.
— Государь, — ответил он, — как Морозов во всю жизнь чинил, так и до смерти чинить будет. Стар я, государь, перенимать новые обычаи. Наложи опять опалу на меня, прогони от очей твоих, — а ниже Годунова не сяду!
Все в изумлении переглянулись. Но царь, казалось, ожидал этого ответа. Выражение лица его осталось спокойно.
— Борис, — сказал он Годунову, — тому скоро два года, я боярина Дружину за такой же ответ выдал тебе головою. Но, видно, мне пора изменить мой обычай. Должно быть, уж не мы земским, а земские нам будут указывать! Должно быть, уж я и в домишке моем не хозяин! Придется мне, убогому, забрать свою рухлядишку и бежать с людишками моими куда-нибудь подале! Прогонят они меня отсюда, калику перехожего, как от Москвы прогнали!
— Государь, — сказал смиренно Годунов, желая выручить Морозова, — не нам, а тебе о местах судить. Старые люди крепко держатся старого обычая, и ты не гневись на боярина, что помнит он разряды. Коли дозволишь, государь, я сяду ниже Морозова; за твоим столом все места хороши!
Он сделал движение, как бы готовясь встать, но Иоанн удержал его взглядом.
— Боярин подлинно стар! — сказал он хладнокровно, и умеренность его ввиду явного непокорства исполнила всех ожиданием.
Все чувствовали, что готовится что-то необыкновенное, но нельзя было угадать, как проявится царский гнев, коего приближение выказывала лишь легкая судорога на лице, напоминающая дрожание отдаленной зарницы.
Все груди были стеснены, как перед наступающей бурей.
— Да, — продолжал спокойно Иоанн, — боярин подлинно стар, но разум его молод не по летам. Больно он любит шутить. Я тоже люблю шутить, и в свободное от дела и молитвы время я не прочь от веселья. Но с того дня, как умер шут мой Ногтев, некому потешать меня. Дружине, я вижу, это ремесло по сердцу; я же обещал не оставить его моею милостию, а потому жалую его моим первым шутом. Подать сюда кафтан Ногтева и надеть на боярина!
Судороги на лице царя заиграли чаще, но голос остался по-прежнему спокоен.
Морозов стоял как пораженный громом. Багровое лицо его побледнело, кровь отхлынула к сердцу, очи засверкали, а брови сначала заходили, а потом сдвинулись так грозно, что даже вблизи Ивана Васильевича выражение его показалось страшным. Он еще не верил ушам своим; он сомневался, точно ли царь хочет обесчестить всенародно его, Морозова, гордого боярина, коего заслуги и древняя доблесть были давно всем известны.
Он стоял молча, вперив в Иоанна неподвижный, вопрошающий взор, как бы ожидая, что он одумается и возьмет назад свое слово. Но Василий Грязной, по знаку царя, встал из-за стола и подошел к Дружине Андреевичу, держа в руках пестрый кафтан, полупарчовый, полусермяжный, со множеством заплат, бубенчиков и колокольцев.
— Надевай, боярин! — сказал Грязной. — Великий государь жалует тебя этим кафтаном с плеча выбылого шута своего Ногтева!
— Прочь! — воскликнул Морозов, отталкивая Грязного, — не смей, кромешник [149] , касаться боярина Морозова, которого предкам твои предки в псарях и в холопях служили!
149
Кромешник — бранное название опричника.