Княжна Джаваха
Шрифт:
Надпись гласила:
«Княжна Ниночка Джаваха! Мы решили сказать тебе всем классом – ты душка. Ты лучше, и честнее, и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас.
Мы тебя очень-очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха, душка, прелесть, простишь ли ты нас?!»
После слова «нас» стояло десять вопросительных и столько же восклицательных знаков.
Могла ли я не простить их, когда кругом улыбались детские дружеские личики, когда четыре десятка рук потянулись ко мне с пожатием и столько же детских ротиков – с сердечным дружеским поцелуем. Я засмеялась тихо и радостно, быстро схватила мел и подписала внизу такими же крупными каракулями:
«Да, да, прощаю, забываю и люблю вас так же всех ужасно!»
И потом, внезапно вспомнив только что происшедшее, подмахнула ниже: «И Церни простил: он остается».
В ту же минуту дружное «ура!» вырвалось из груди сорока девочек.
Соседняя дверь отворилась, и в нее просунулась седая голова классной дамы соседних с нами шестых.
– Вы с ума сошли, mesdames! Рядом уроки, а вы кричите, как кадеты, – прошипела она. – Я пожалуюсь m-lle Арно.
Мы действительно сошли с ума. Мы целовались, и смеялись, и снова целовались… Вся эта маленькая толпа жила в эту минуту одной жизнью, одним сердцем, одними мыслями. И я была центром ее, ее радостью и гордостью!
Преграда рушилась… Я нашла мою новую семью.
Глава 6
Ложь и правда. Люда Влассовская
Моя жизнь в институте потекла ровно и гладко. Девочки полюбили меня все, за исключением Крошки. Она дулась на меня за мои нередкие успехи по научным предметам и за то исключительное внимание, которое оказывал мне теперь класс. Еще Маня Иванова невзлюбила меня потому только, что была подругой Крошки. Остальные девочки горячо привязались ко мне. Равнодушной оставалась разве только апатичная Рен – самая большая и самая ленивая изо всех седьмушек.
Теперь мое слово получило огромное значение в классе. «Княжна Нина не соврет», – говорили девочки и верили мне во всем, как говорится, с закрытыми глазами.
Мне была приятна их любовь, но еще приятнее их уважение.
«Радость-папа, – писала я, между прочим, в далекий Гори, – благодарю тебя за то, что ты выучил меня никогда не лгать и ничего не бояться…»
И я рассказала ему в письме все, что со мною произошло.
Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джаночки, – удивился и… обрадовался.
Классные дамы – не только милая, снисходительная и добродушная Геринг, но и строгая, взыскательная Арно – относились ко мне исключительно хорошо.
– Вот ученица, на которую можно положиться вполне, – говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.
Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне мое сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» – думала я.
Ложь была мне противна во всех ее видах, и я избегала ее даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо, лучших учениц класса, красовались нежелательные семерки за ответ.
– Schande! (Стыдно!) – сердито, уходя из класса, бросил нам вместо прощального приветствия рассерженный немец.
Пристыженные, сошли мы в столовую к обеду и еще больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.
Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами – он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же он детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.
– Уж вы меня простите, – обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, – а только вон мои «моськи» идут! (Маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами».) – И, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошел так через всю столовую, к нашему великому восторгу.
– Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? – бойко выскочила вперед Вельская.
– Некогда было, мосенька, – отечески тронув ее за подбородок, ответил министр. – А какой урок был?
– Немецкий.
– Ну и что же?… Нулей, поди, не оберешься в журнале?
– Вот уж нет, – даже оскорбилась подобным замечанием Кира Дергунова, получившая как раз единицу в этот урок.
– Так ли? – забавно недоверчиво подмигнул шутивший министр.
– Вот уж верно. Я десять получила.
– Ну-у? – протянул он, высоко подняв брови. – Молодец, мосенька! А ты? – обратился он к Запольской.
– Двенадцать, Иван Петрович, – не сморгнув, соврала та.
– А ты, Крошка? – зная все наши не только имена, но и прозвища, продолжал опрашивать он.
– Тоже двенадцать, – солгала Маркова и даже побледнела немножко.
– Ну, это куда ни шло… хорошая ученица, а вот что Белка-разбойник и Кирюша отличаются – не сказка ли, мосенька, из «Тысячи и одной ночи»? А?
– Нет, нет, правда, Иван Петрович, – запищали девочки хором, – сущая правда!
И к кому бы ни обращался с вопросом наш любимец, отметки выходили на редкость отличными.
– Счастлив же должен быть сегодня Неrr Hallbeck, – произнес он не то насмешливо, не то задумчиво. Ну а ты, принцесса Горийская (меня так прозвали институтки), тоже, поди, двенадцать получила? – неожиданно обратился ко мне министр.
Словно что ущипнуло меня за сердце, и оно забилось быстро-быстро.
– Нет, Иван Петрович, – твердо произнесла я, – я получила сегодня семерку.
– Вот тебе раз! – произнес, разведя руками, он и скорчил такую потешную гримасу, что весь стол дружно прыснул со смеха, несмотря на неловкость и смущение.