Кое-что о Еве
Шрифт:
И снова Джеральд поднял руку в протестующем жесте.
– Давайте избегать эти совсем неамериканские личные детали! Однако, вы не упомянули о своей матери Агриппине.
Он удивился, увидев на покрытом веснушками лице Нерона что-то похожее на ужас. Но Нерон сказал только: «Нет».
А кроме того, продолжал Император со все возраставшим воодушевлением, счастливый случай, тот факт, что именно во времена Нерона христианство начало свое победное шествие к власти над миром, позволил ему, благодаря чистой удаче, добавить к великой поэме своей жизни необходимый и уместный тон новой социальной среды. Сожжение добропорядочных налогоплательщиков и мнимых девственниц в качестве светильников на вечеринке было приемом, который, в силу естественного желания удивить и позабавить гостей, мог бы прийти на ум любому хозяину, стремящемуся к легкой новизне, которую требует искусство гостеприимства. Но тот факт, что эти факелы впоследствии превратились в ярчайшую славу победившей церкви, сделал незабываемыми эти вечеринки, которые сами по себе были весьма скромными мероприятиями. Нерон выразил себя при помощи не просто, как он думал в то время, людей, подозреваемых в том, что им недостает патриотизма и в том, что они, выражаясь метафорически, не являются стопроцентными римлянами, но, как оказалось впоследствии, при посредстве святых и апостолов, при посредстве признанных церковью мучеников. Не каждый художник имеет под рукой такой материал для воплощения своих идей. Дальнейшие попытки преследования христиан, с эстетической точки зрения, провалились, судя по тому, какое впечатление они произвели на последующие поколения. Их исполнители слишком поздно вступили на это поприще и нашли, что трагическая жила истощилась, и все ее самые многообещающие возможности исчерпаны великим артистом – Нероном. Немногие помнили, что и Марк Аврелий, и Диоклетиан, и остальные тоже крушили, сдирали кожу, калечили и жгли изо всех сил; но эти трудяги были всего лишь эпигонами и бездарными подражателями Нерона.
Поэтому получилось так, что из всех римских императоров, из всех деспотов и тиранов всех времен и народов, которые занимались прекрасным искусством самовыражения, и которые показали, что из себя представляет человеческая природа на самом деле, – в, так сказать, чистом виде, когда человек всемогущ и ему не надо приспосабливаться к среде, – из всех них остался только один, имя которого помнили повсюду, только один, чье имя оказалось бессмертным, и этим единственным был Нерон. В мире, где всякий человек вольно или невольно оставался недоделанным Нероном, легенда о Нероне была высшим образцом литературы ухода от реальности. Легенда о Нероне была поэмой, которую люди не забудут никогда; поэмой, известной на всех языках; и этой поэмой может искренне восхищаться и восторгаться каждый, потому что по прошествии такого количества времени при оценке этой поэмы можно не считаться с современными нравственными стандартами или с чьей-либо физической безопасностью, так как теперь Нерон стал просто книжным персонажем, подобно, – сказал Император, изящно показывая, что он все еще сохранил интерес к литературе, – подобно Яго, Вольпоне или Тартюфу. Ту или иную книгу можно назвать историей, поэмой или драмой, но это, разумеется, не влияет ни на убедительность, жизненность и сложность изображенного в ней персонажа, ни на ценность проницательных и поучительных откровений автора, касающихся вечных свойств человеческого существа.
– Ибо моя жизнь, – сказал Нерон, – определенно, отображает так, как не удавалось еще ни одному художнику, суть человеческой природы, какова она есть на самом деле, когда она свободна от ограничений, которые накладываются на слишком большое количество напрасных жизней. Таким образом, моя жизнь была творением мастера, произведением искусства, которое избегло даже страшной угрозы упадка. Ведь в том, как она закончилась, тоже не было никакого недостатка. Мое падение и моя смерть были эстетически столь совершенны, что я, как артист, никогда не испытывал ничего подобного в жизни. По-видимому, ничто не могло бы быть сделано с большим вкусом. Ведь я, как вы помните, внезапно покинул трон мирового господства, чтобы скрыться в полуразрушенной уборной под рваным, выцветшим голубым одеялом и погибнуть от собственной руки с соответствующим трагическим стихотворением на устах, когда все друзья оставили меня. Ни у одной трагедии не могло бы быть более смелых пропорций, при том что все аристотелевские правила гармонии были бы так строго соблюдены. И все так удачно складывалось. Ибо когда моя поэма приблизилась к развязке, статуи чудесным образом опрокинулись, зад моей лучшей верховой лошади превратился в зад осла, а после того как двери мавсолея Августа отворились сами по себе, из гробницы раздался голос, призвавший меня к самоубийству. Эти происшествия, повторяю я, были добрыми предзнаменованиями, так как они доказывали, что Небеса внимательно наблюдают за моими опытами в искусстве. О да, я всегда находился под особым покровительством.
Вийон задумчиво сплюнул сквозь желтые зубы. Погрузившись в размышления, он теребил пальцами свою потрескавшуюся и морщинистую нижнюю губу. Затем он заявил, что не согласен со многими замечаниями своего предшественника.
– Вы произвели впечатление. Ваша жизнь – мастерски и смело выполненная работа. Никто не отрицает ее достоинства в плане мелодраматизма. Но ей не хватает необходимой нотки доброты, без которой ни одно произведение искусства нельзя признать первоклассным. Нет, это я пользовался настоящим покровительством муз; и я сделал из своей жизни безупречную поэму, не прибегая к таким безвкусным средствам, как троны, сожжение городов и расточение прекрасных обнаженных девственниц на обычных львов.
Тут Франсуа Вийон принялся рассуждать об оказанных ему судьбой величайших благодеяниях. Ему были дарованы непостоянство, похоть, нищета, трусость, чрезмерная тяга к выпивке, закоренелая склонность к мошенничеству, изуродованное недугом тело и все остальное, что было необходимо, чтобы сделать из него такого презренного плута, каким можно было бы только надеяться когда-нибудь стать.
– Короче говоря, я был благородным человеком, свиньей с голосом. А голос у меня был как ни у кого другого.
Было настоящим чудом, что это грязное, похотливое и трусливое животное умело петь. А он глумливо пел, высмеивая весь мир при помощи сатиры, шуток, обличений и обычного сквернословия, – что тоже было настоящим искусством, потому что доставляло людям удовольствие видеть человека, достойного лучшей доли. Он пронзительно пел о великих пространствах, которые покоряет смерть и разрушает все, а к этому чувству никто не мог остаться глух, потому что это единственное чувство, которое затрагивает лично каждого. Но главным образом он пел о своем раскаянии в былых опрометчивых поступках, о своем стремлении к духовной чистоте, и взмывая, – как заявлял Вийон с достойным удивления самодовольством – к самым вратам Рая на усеянных звездами крыльях веры и песни, – он провозглашал свою веру в божественную любовь, которая в конце концов освободит всех искренне раскаявшихся людей от логических последствий их поступков в земной жизни и дарует каждому истинно покаявшемуся грешнику счастливый конец в цветущем саду, наполненном, соответственно, звуками арф и лютен. И это тоже нравилось людям, потому что такая философия давала каждому хмельное утешение и позволяла чувствовать себя, без особой на то причины, великодушным.
Поэтому Вийон стал великим поэтом, чье искусство было прекрасным сочетанием веселья, страдания и веры, и поэтому он мог рассчитывать удостоиться высоких почестей в Антане, где, как ни в каком ином месте, поэтов вознаграждали по заслугам. А убожество и низость его земного существования – теперь, когда Вийон тоже стал, по выражению его римского собрата, книжным персонажем – были всего лишь живописными деталями грандиозной поэмы его жизни. Различие заключалось в том, что жизнь Вийона стала бессмертным мифом о добром бродяге, притчей, которая показывала, как много хорошего всегда остается в самом гнусном и отверженном из преступников и даже в людях, потерпевших неудачу в делах. Легенда о Вийоне, таким образом, доказывала прямо противоположное тому, что было доказано легендой о Нероне: подобно тому, как один доказал, что когда все препятствия устранены, человеческая натура вдохновляется только пороком и жестокостью, история другого показывала, что подлинная, глубинная человеческая природа основывается на доброте и любви, несмотря на все поверхностные загрязнения. И легенда о Вийоне, повторил Вийон, заключает в себе нежность – тот необходимый привкус любви и сентиментальности, питательный, как черная патока, без которого ни одно произведение искусства не может считаться первоклассным постольку, поскольку оно привлекательно для публики.
– Ибо моя жизнь, милостивые государи, была великой притчей. И она была принята благосклонно, ей даже сделали комплимент, обвинив в том, что она подражает Священному Писанию. Но какого черта! Если притча о блудном сыне была хороша в Новом Завете, то почему она стала хуже, будучи исполнена с живостью и блеском, который я ей придал? Ведь я тоже, с помощью нескольких женщин, промотал все свое состояние и валялся в грязи вместе со свиньями, никогда не забывая о том, что скоро меня будут приветствовать неувядающей любовью и телячьими отбивными. Короче говоря, хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам.
Тогда Джеральд, обращаясь к этому своему прошлому воплощению, заметил:
– Вы меня тронули, мессир Фнасуа. Вы затронули нужную струну моей души, употребив фигуру речи, которая всегда эффективна. Не знаю почему, но любая мыслимая речь, содержащая заведомо ложное суждение, может стать изысканной и поучительной, если она оканчивается словом «звезды». Мы, поэты, убедили всех, включая самих себя, что в акте созерцания звезд заключается некая тайная добродетель. Поэтому, когда вы только что произнесли фразу «Хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам» – я был глубоко тронут. Мне показалось, что я слышу жалобный крик всех людских надежд – отчаянный, но величественный. Однако, если бы вы утверждали, что ваш взгляд постоянно, или, по крайней мере, каждую ясную ночь, бывал устремлен к планетам, – или, например, к кометам либо астероидам, – я бы не был тронут ни в малейшей степени.
– Достаточно, чтобы вы просто были тронуты, не зная почему, – заметил Нерон. – В этом – магия поэзии. Очень часто, когда я декламировал свои лучшие стихотворения, посвященные бедствиям Ореста, Канаки или Эдипа, я сам не мог до конца понять, откуда берется это ужасное отчаяние, которое охватывало моих слушателей. Они рыдали, они падали в обморок, у некоторых женщин преждевременно начинались родовые схватки, так что я был вынужден поставить своих преторианцев охранять двери и окна, ибо большая часть аудитории неизменно пыталась избегнуть невыносимых мук экстаза, вызванных моим искусством. Такова магия великой поэзии, которую даже сам поэт не в силах объяснить.
Тогда Джеральд сказал:
– Однако вы, два поэта, которые прошли все предместья Антана, где господствуют только две истины, и единственное учение гласит, что мы совокупляемся и умираем, – не рассчитываете ли вы по прибытии в Антан, который является целью всех богов, открыть для себя некую третью истину?
Ему показалось, что на лицах этих двух мифологических персонажей появилось хитрое и осторожное выражение.
– Для поэта, – ответил Нерон, – всегда существует столько истин, сколько он может себе представить.