Когда приходит Андж
Шрифт:
— Перестань, — говорила с соседней койки мышь, замолчи, дура! — вдруг закричала она, и последнее наконец подействовало: Анжела замерла на всхлипе, соединив острые лопатки.
Все это было так подло, так неестественно — эта прямая переделка жизни в литературу, «другой, совсем новый роман», это была гнусная клевета на женщину, которую Стаканский любил, и он чувствовал ревность за те подробности ее жизни, которые отец выведал у нее, высосав ее душу, словно какой-то зловещий паук — о ее комнате, о людях, ее окружавших, — но слушать это было все-таки величайшим наслаждением:
— Ты еще очень маленькая девочка, — продолжала Мышь, закуривая, — и не понимаешь, что первый условен, он — нереален. Это просто человек, совершающий операцию. Это доктор. Он должен быть квалифицированным и не более того. Есть целая порода таких докторов, их обычно очень любят недалекие девочки. Они притягивают к себе, что твоя телепатия, и ловят вас на крючок, в буквальном смысле, хи-хи…
Мышь истерически засмеялась, откинувшись на подушку с хорошо дымящей сигаретой в руке. Анжеле тоже захотелось курить, вдруг она почувствовала что-то колкое внизу живота и, спохватившись в тапочки, кинулась вон из комнаты. Боль в паху сделалась невыносимой, Анжела едва добежала до туалета, заперлась в кабинке и в этот момент конус Мэлора, медленно вращаясь, навсегда исторгся из нее… Анжелу долго и болезненно рвало желчью, потом, кутаясь в халат, она шла по коридору, из дверей выглядывали люди, показывали на нее средними пальцами, будто римляне, лица остро и зубасто улыбались навстречу.
Придя домой и сев на кровать, она вдруг сказала себе, что Мэлора больше нет, и тут впервые за много недель почувствовала на себе свое собственное лицо. Облик Мэлора соскользнул с него, как маска. Анжела быстро поднесла к глазам руки — свои! Глянула в зеркало — батюшки! — вместо греческого, от избытка энергии дышащего Мэлора, увидела — такую же дышащую — себя.
Анжела подпрыгнула на месте, схватила себя за пятки и, перевернувшись, шлепнулась на пол: высоко вверх взлетели волосы — длинные, золотые, ее. Откинувшись, улыбкой выбросила в зенит одно лишь слово:
— Я!
18
В последний день, почему-то именно в полночь, послышалась ключевая возня в прихожей, затем корректный нежелательный стук. Стаканский машинально огляделся: прятать было нечего. Отец вошел, как из-за кулис на сцену, откидывая назад седую шевелюру. Руки были перегружены трехдневной почтой.
— Это очень хорошо, — заметил он. — очень! — уточняюще указав на самое несчастное место в работе, которое превращало ее из шедевра в ученический плевок и одновременно — не могло не существовать. «Венеция» — называлась эта картина, она изображала залитую водой Манежную площадь, полузатонувшие автомобили, каких-то бородатых плотовиков…
— Тебе, между прочим, письмо, — добавил отец, кладя живой розовый конверт поверх пачки газет.
— Из Стамбула, Моршанска? — поинтересовался Стаканский, и сердце его заколотилось от знакомого почерка.
— Нет, скорее, из соседнего дома, — сказал отец, рассеянно барабаня пальцами по штемпелю, подбадривая пока что недоступные буквы Анжелы. — Да, и еще вот повестка. Но это явное недоразумение.
Стаканский тупо уставился на листок из военкомата, между строчек уже кто-то бежал, умирая от жары, по пыльной дороге, чья-то волосатая рука плотоядно клацала щипцами…
— Как твой диплом? — спросил отец, он и понятия не имел, что Стаканский с месяц как отчислен. — Ты не запускай, напрягись. Последний, так сказать, дюйм… Сейчас надо жить, как никогда прежде, наступают удивительные, новые времена, я это чую, есть у писателей, вероятно, особый орган предвидения. Никто из вас и понятия не имеет, какой свет открывается впереди. Мы прекратим убивать себя, мы займемся спортом, мы бросим курить, мы поедем в Париж, в Лондон! Ты, часом, не собираешься жениться, дружок? Не вешай носа! — он любовно посмотрел на ее небольшой портрет, еще сырой, окончательно свободный от образа Майи. — Отлично, отлично, — проговорил он уже в дверях, как всегда, снимая голову и отшвыривая прочь.
Разрывая конверт, Стаканский отметил странность чрезвычайно крохотной, в три строки записки: Номер моей новой комнаты 1432. А.М. — будто это написала не Анжела, а какой-то умелый интриган, играющий людьми. Он посмотрел на часы и решил немедленно ехать. Зазвонил телефон, отец взял трубку: Да. Да, я. Письмо? Интересно. Сейчас у меня студия. Я приеду в десять. Как же не пустят — не посмеют. Ну, назовусь отцом… — если бы Стаканский вслушался в эти приглушенные слоги, то он мог бы подумать, что отец комментирует действительность закадровым голосом.
Метро являло бесконечное разнообразие желтых человеческих отражений. На вахте, узнав, куда и к кому он идет, покачали головами. За новой дверью послышалось все же Анжелино — Да. Ее рука и сапожок были видны из-за шторы.
— Ты очень кстати, — сообщила она, отходя от окна, где что-то выглядывала в ночи. — Я собираюсь идти, ты меня проводишь.
Она протянула ему весьма тяжелый при своем объеме, как будто бы с золотом мешочек: в таких школьники носят сменную обувь. Ничего не говоря, закутавшись в платок, Анжела повела Стаканского парком. Город был пройден, сквозь лес едва пробивались его невозмутимые фонари, весенняя дорожка была черна, холодная вода луж все же блестела, ветер бушевал снаружи, в лесу меж стволов он распадался на неожиданные ознобные струи…
Они вышли на круглую поляну. Анжела взяла из его рук мешок, знаком приказала Стаканскому остаться, вышла на центр поляны и высоко над головой подняла камень.
— Возьми меня, — сказала она.
Стаканскому померещилось, будто девушка подтянулась на руках за вросший в пространство камень, сделала выход силой на какую-то невидимую поверхность и вдруг сорвалась в снег. Отряхиваясь, она подошла, молча засунула камень в мешок, и они двинулись столь же торжественно через мрачный лес.
В своей комнате она усадила Стаканского за стол и достала темную, сильно запыленную бутылку.
— Это кровь невинной девушки, — сказала Анжела.
— Неужели еще существуют невинные девушки?
— Была одна. Я набрала ее крови. Дома, в Ялте, в прошлом году. Я сохранила ее в холодильнике.
— Кто же эта невинная девушка?
— Я. Когда была таковой.
Стаканский помолчал. Ему было мучительно тяжело, и больше всего на свете он мечтал о глотке чего-нибудь спиртного.
— Это вино Анджа, — сказал он.
— Да. Это особое массандровское вино, ядовитое, Андж припас его для самого торжественного в жизни случая.
— Когда мне будет наплевать на тебя? — подумал Стаканский.
Анжела глазами показала на стол, он откупорил и налил в стаканы, опять в эти граненые общажные стаканы…
Он вдруг вспомнил Майю, ясно представил, как она была хороша. Сейчас где-то жила она, в киевском доме, в московском общежитии, в каком-то другом, неведомом месте, но это была уже другая молодая женщина, с неузнаваемым лицом, непостижимыми мыслями, а той не было нигде, кроме портретов, что еще более мертво, чем от времени мутное отражение в зеркале.