Колесница Эос
Шрифт:
– Не подсматривай, – ответил Ю. и продолжил: "В годы юности он представлял себя Ломоносовым, упрямо пробирающимся по сугробам. Засыпая, становился получеловеком-полубарсом, притаившимся в снежной буре перед яростным прыжком. Но просыпался по будильнику, пил чай, поглядывая на часы, трясся в промерзшей битком набитой маршрутке и шмыгал носом. И чувствовал жгучий стыд, и видел вселенскую несправедливость в своем положении: в часах, маршрутках, бетонных коробках многоэтажек, посаженных по обеим сторонам дороги, золотозубых людях, дышащих ему в лицо, в автобусной давке, в собственном шмыганьи, наконец. Нет, смертельной опасностью для юнги оказались вовсе не английские клинки и не девятый вал, а смрадное однообразие вокруг. Не найдя другого выхода, он стал приукрашивать и дописывать действительность по собственному разумению. А разумел он, черт его дери, совсем мало. Вот и пришлось учиться видеть то, чего нет, и не замечать того, что существует. Или наоборот? Теперь уже поздно отвечать на этот вопрос".
– Нет. Ю. неслась в пригородной электричке под легочный свист расстроенного баяна, рисовала пальцем на промерзшем стекле силуэты: вот еще поскоблить наросший иней – и получится учитель рисования, к которому она едет, чтобы научиться… научиться чему? графины, яблоки, полукружия, скоро будет весна и появятся птицы, и она научится их рисовать, а учитель – вечно простуженный – будет глядеть из-за плеча и гладить по голове рукой цепкой и слишком взрослой для слишком юной меня. Потом будут еще учителя, еще электрички, промерзшие и душные, темные и залитые светом, и люди, расстроенные от неловких рук люди.
– Потом будут еще, будут жилые кварталы, мосты, фонари, лестничные пролеты, широкие подоконники, будут улыбки в телефонную трубку, будут входные двери и бегство из дому, будут разговоры с горячим чаем и малиновым вареньем, снег за окном и палящее солнце, студеные озера и морские причалы, – все не то, здесь, пожалуй, уместно оставить многоточие, но и оно не скажет, не выразит, не… попробуй в третьем лице, расскажи о, усмехнись над, сделай селфи на память тем, кто никогда не увидит, укажи место, в котором никого нет и никогда не было. Вот квартира. Ты в ней. Ходишь из угла в угол, словно животное в клетке, глотаешь пыль, щуришься от солнца, пробивающегося через. Я расскажу. Я тебе все расскажу. Однажды я жил. Я пришел в незнакомый мне дом, принес свой туманный запах, свои кошачьи шаги, свои книги, свою зубную щетку, привычку пускать дым в потолок и ворочаться по ночам в постели, вставать и бродить по темной комнате, вглядываясь в черную дыру окна. Я живу в доме, похожем на насекомое. В длинном согнувшемся полукругом доме, но крепко стоящем на длинных бетонных ногах. В квартире поделенной на квадраты. С двузначным – нет – трехзначным порядковым номером на железной двери. Сороконожный панельный дом теперь расселялся: пустел под свинцовыми тучами, стиснутый плотным кольцом заводов и теплоцентралей. Чубатые полосатые трубы делили пространство вокруг дома на равные отрезки. На равные же отрезки проспектами город делился на районы, районы – улочками – на дворы, дворы – пешеходными дорожками – на дома, дома – лестничными пролетами – на квартиры, квартиры – углами – на комнаты: и в каждой в прежние времена было по неделимому человеку. Теперь делить было нечего: многочисленные обитатели, кажется, безо всякой на то причины разделились сами и, получив на руки бумажные корешки с кратким уведомлением, разъехались кто куда, будто и не было их вместе. Будто их вовсе не было. Еще не успевшие съехать, готовились к этому мероприятию словно к самому впечатляющему событию в их жизни: вещи упаковывались и перепаковывались, хрупкие безделушки заворачивались в газеты, которые скупались пачками в местном киоске "Союзпечати" и даже в других районах, о чем упомянули и на местном телевидении: "по итогам последних трех кварталов, – сообщал диктор в шерстяном костюме-двойке, – интерес населения к периодической печати неуклонно растет, реформы городского управления в сфере культуры дали свои результаты". У меня нет телевизора, я это выдумал, он это выдумал, чтобы нарисовать картину, чтобы ты видела, что это правда. Правда и то, что грузчики, прячась под кепками от палящего зноя, деловито сплевывали под ноги, глядя на очередной сервиз, обернутый трижды в блестящую физиономию мэра на развороте. Ю., ты отсюда уже никуда не уедешь.
Ю. смотрел в окно, но видел череду других квартир, других комнат, других городов, в которые его заносило то ли вихрем Гингемы, то ли другой напастью. Теперь все эти места почти ничем не отличались друг от друга: везде пыль, кружащая в полоске света, истертый паркет и запах ушедшего времени. Иногда приходилось соседствовать с хозяйками душных комнат, хозяинами проходных и кухонь, в которых всегда пахло одинаково: лавровым листом, лекарствами и старым жиром из гофра раковины. Между окнами в таких кухнях неизменно лежали две-три мертвые мухи. Одна квартира особенно запомнилась Ю. Хозяйка была вполне хорошим человеком, но видеть ее не хотелось. У нее были толстые ноги и отвратительная привычка демонстрировать их, торчащие из-под короткого халата, закидывая на табурет каждый раз, когда он входил на кухню. По ночам она смотрела в своей комнате телевизор и, кажется, подслушивала за ним. От такого чрезмерного внимания Ю. не чувствовал себя спокойно даже в уборной, с ужасом представляя, что она слушает, как бьющая из него струя ударяется о пожелтевший санфаянс. Шуметь сливом было немыслимо. Поэтому со временем Ю. стал справлять малую нужду, не выходя из своей комнаты, в пластиковые бутылки, которые после складывал в скрипящий петлями шкаф. "Что ему постоянно надо в шкафу?!" – угадывал он вопрос в ее голове, и ему становилось – опять же – невыносимо. Ю. понимал, что ведет себя как сумасшедший, но поделать с собой ничего не мог: ему не хотелось – не моглось – выходить. И все-таки он вышел – выбежал, стыдясь, – скрылся с места своего преступления, своего бестолкового обывания. Теперь же Ю. стоял у окна и знал, что кроме него в квартире никого нет.
Но все же кто-то был. Кто-то подсматривал за ним. И Ю. старался быть как можно незаметнее. Он научился ходить так, что позавидовал бы кот, крадущийся в погреб за сметаной; он научился открывать и закрывать двери так, что цокнул бы от удивления любой домушник, среди ночи проникающий в чужой дом, где мирно спит семья. Ю. сам себя не слышал. Но все равно не был спокоен. И только садясь за лэптоп и принимаясь за работу, он забывался: работа со словами представлялась ему игрой в прятки, в которой он неизменно выигрывал.
В сущности, все дело сводилось к тому, чтобы найти в сети текст, перестроить порядок слов в предложениях, заменить эти слова синонимами и проверить получившееся на уникальность. Стокилобайтовый софт неизменно выдавал девяносто восемь процентов уникальности, три с двумя десятыми процента точных вхождений ключевых запросов, двадцать процентов "воды" и семь "тошноты": прекрасные показатели для текстов, которые никто не читает, кроме поисковых роботов. Иногда он натыкался на собственные, но проводил с ними те же процедуры, так как разницы никакой не замечал. Все, по большому счету, представляло для него один бесконечный текст, попадающийся на глаза отрывками.
Однажды, взяв в руки одну из покоившихся в комнате книг, и раскрыв ее на энной странице, он, столкнувшись с необходимостью заглядывать в ссылки буквально в каждом предложении, решил хохмы ради сделать из постмодернисткого романа теперь уже настоящий гипертекст, для чего прикрепил ссылку к каждому слову (в том числе к союзам и междометиям). Итальянский роман, переведенный на русский, теперь был переведен на html5 и заиграл новыми красками, более сочными, более постмодернисткими, чем сам постмодернизм. "Допустимте также такой вариант: сам Повествователь оказался в затруднении"2: каждое слово стало кликабельным и вело на одну из выбранных без всякого отбора страниц в глобальной сети. Например, "допустимте" вело на страницу с орфической космотелегонией и описанием первого Геракла – дракона времени, двуглавого божества, породившего хаос и все сущее; "повествователь" преображался в откровенные фото Ким Кардашьян, а предлог "в" отправлял на аккаунт в facebook какого-то московского хипстера. Или это была она? Так или иначе, роман-катастрофа превратился в настоящую катастрофу без всякого повествования.
Ю. тогда довольно долго просидел, вставляя части художественной речи в простую html-конструкцию, хотя уже на третьем абзаце решил, что с него хватит. Шутка показалась Ю. удачной и он опубликовал гипертекст в сети в надежде, что ее оценят. Но никто не разделил его улыбки. Гипертекст остался гипертекстом, публикация не нашла отклика и с треском провалилась, закончившись постыдным "удалить".
Но на этом заигрывания с литературой не закончились. Решившись, наконец, одним яростным наскоком захватить внимание пользователей, Ю. уселся за сочинение рассказа, в котором слова должны были выполнять функцию ключевых запросов. Текст довольно быстро заполнился фразами наподобие "пелевин читать online", "скачать книгу", "сказка текст" и другими, более или менее, по замыслу автора, соответствующими тематике. Логика была довольно проста: оптимизаторы сайтов ничего не смыслят в литературе, а литераторы, как правило, ничего не смыслят в поисковых системах. И те, и другие оперируют текстом. И только он – Ю. – способен оперировать текстом со всех сторон. От этой мысли он чувствовал себя важным и даже нужным, а потому успех его на писательском поприще казался ему делом ближайших дней, и – с первым же обновлением поисковых баз – Ю. проснется настоящим писателем. Но обновления шли своим чередом, а успех заставлял себя ждать. На счетчике уникальных посещений сайта каждый день значилась одна и та же цифра – "1". И этой цифрой был он.
Ю. ничего не понимал. Сайты, которые он продвигал в поисковых системах, – все как один – попадали в топ. С его собственным – словно нависло проклятье – выходила какая-то отвратительная ерунда. Сначала он грешил на малый возраст сайта, слабую перелинковку и прочие хитрости поисковой оптимизации – и усердно трудился над улучшением веб-ресурса. Но, в итоге, Ю. пришел к выводу, что дело вовсе не в оптимизации. Пропасть времени с каждым днем была все глубже, счетчик же посещений оставался неизменным: один. Ты – один, Ю.
Наконец, следуя булеву множеству и собственному, пожалуй, болезненному, самолюбию, он оставил два варианта из двух возможных: либо Ю. ничего не смыслит (и это, скорее, – ложь), либо ничего не смыслит читатель (и это, скорее, – правда). Такая логическая откровенность – неожиданно, но – опять же – логично – привела его к полной свободе, которую, однако, он ненавидел: нет читателя – нет смысла думать о том, что он подумает. И Ю. стал писать так, как ему хотелось. Прежние литературные опыты были безжалостно уничтожены, как "потакающие читательской безвкусице". Ю. отказывался принимать то обстоятельство, что, может быть, "опыты" действительно были никудышными, а вся эта напускная безжалостность – только поза, темное и постыдное желание казаться очередным непонятым гением, сгинувшим во тьме равнодушия. "Нет ничего более гадкого для автора, чем потакать читателю, вкусы которого вполне позволяют существовать Соле Аховой", – вопило из темных глубин души его отравленное самолюбие. "А может, ты просто дрянной писатель? И неудачник?" – добивал себя Ю., решительно вколачивая острые вопросы в сердце своего сомнительного таланта. Отчаяние быстро переходило в ощущение старости и принимало соответствующие формы: Ю. начинал клониться к земле, шаркал ногами, подолгу застывал с каким-нибудь предметом в руках, вспоминая: зачем же он здесь? Предмет или Ю.? Память иногда очень дурная привычка. Он пытался отвлечься и влезал в очередные дурачества: то учился вязать, то брался за изучение вымершего языка программирования, то писал бесконечно длинные письма скорым и витиеватым почерком, воображая, что адресат их прочтет сразу же при получении – спешно разрывая конверт на ходу, – вопьется влюбленными глазами в каждую нервную строчку, в каждую взлетевшую и нырнувшую витком звонкую согласную (не было никаких адресатов – и Ю. мастерил из писем самолеты и пускал их с окна: иссеченные знаками они почти всегда стремительно пикировали и, совершая бесполезный подвиг, врезались в холодную землю); то выдумывал всякие глупости: обклеить стены выцветшей комнаты скриншотами случайных постов, выписать в аптеке лауданум, подобно искалеченным войной модернистам, бесконечной войной, страшной войной, отрывающей ноги, от которой не убежать, – нет, что бы сейчас было? зайти ради хохмы в аптеку и спросить настойку лауданума с совершенно серьезным видом, своровать бланк рецепта с печатью у дежурного терапевта в поликлинике, исчеркать бланк латынью (ведь теперь каждый врач думает, что язык мертвых подвластен только докторам, вранье, как обычно, не подвластен), да ничего бы и не было: покрутят у виска, вот дама дородная в кожанных тапочках или резиновых сланцах (что хуже для ее здоровья), почему в тапочках? – весь день у прилавка плюс лишний вес, лишний возраст, прилипшая к телу склонность к лени – вот почему, потому что такой груз не выдержишь на каблуках. Да и возвышать такое свое положение, да еще и у прилавка, – в конце концов, смешно и пошло. Неужели они это понимают? Нет, не понимают, просто тяжело. И вот дама крутит у виска, смотрит со скукой и ждет, когда ты попросишь настойку боярышника, потому что больше у нее в это темнеющее время ничего не спрашивают; потом ее время снова кончится, она переобуется в удобную и растоптанную обувь, опершись полными руками на колени и, тяжело вздохнув, поможет себе встать, устало распрямится, возьмет дерматиновую сумку, и, закрывая за собой дверь, выключит свет. После включит его на кухне, вспыхнет газовый цветок на плите, задымятся щи, наедятся дети, наестся муж и – спать. Даже представлять тошно. Храп и тикающие часы.
Нет, правда, давай зайдем?
Но Ю. не сдвинулся с места, молчанием отклонив собственное предложение.
Неправда. Тошно потому, что неправда. Была милая девушка с открытым лицом, задорными веснушками на слегка очерченных скулах. Она училась на фармацевта, потому что в детстве любимой игрой было лечить своих кукольных маш и кать, олегываныча (он мог бы быть "александровичем", но "р" еще не выговаривалось) и выписывать рецепты беспородному другу Тошке. Тошка чихал от сладких порошков из растолченной карамели, смотрел с любопытством и вилял хвостом так активно, что задние лапы отрывались от пола. И девушка выучилась на пятерки, большого ума девушка, и хотела поступить в аспирантуру, но юность, ветренность и отчаянная любовь, на которую способно только большое сердце, не дали. И были слезы от страха, и были слезы от счастья, и фата, и свадьба в столовой, и рождение первенца, не до аспирантур, потом второй, потом кризис, и надо хвататься за работу, ты – мать, у тебя дети, муж один не справится, благо, что не пьет и не гулящий, и пашет за двоих, и смотришь на него с укоризной и благодарностью, потому что совсем себя не бережет, совсем как маленький, может и шапку забыть надеть, а ведь уже возраст, уже фарфоровая свадьба скоро, а он все пристает по ночам, любит, чего любит-то? любить-то уже нечего, где та красота, где веснушки? Теперь ее красота, ее счастье в соседней комнате – два сына – младший ворочается и не может уснуть, потому что второй все сидит за лэптопом и вместо лабораторной пишет весьма пошлые сообщения своей подруге, которую, как он думает, любит, которая, как думает она, любит его. Но настоящая любовь теперь скрылась за одутловатостью, глубокими морщинами и тяжелым дыханием, пока еще не причиняющим невыносимой боли. Скоро оба сына уедут, дом опустеет, а дышать станет труднее. Муж даже бросит курить, чтобы жене стало легче. Не говори этого! Не представляй! Фарфоровой свадьбы не будет. Муж задушит ее подушкой и положит конец ее мучениям, потому что слышать ее крики от боли, видеть ее слезы и не положить им конец нельзя, невозможно. Он ляжет рядом с ней и обнимет, искренне веря в то, что ее душа наконец-то достигнет Рая, пусть даже если для этого ему теперь придется спуститься в Ад. Нет, пусть она умрет в глубокой старости в окружении внуков и правнуков со светлой улыбкой на вновь красивом лице. Хватит выдумывать трагедии, Ю., в конце концов любовь не обязана заканчиваться страданием, в конце концов любовь не обязательно заканчивается.