ЖАНРЫ

Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
Шрифт:

А от мамы мне яблоки кислые привезла, даже червяк в одном ползал желтенький — чуть не съел я его.

А врачиха говорит, что глисты во мне живут. Непонятно, как они в меня заползают. Я же всегда с закрытым ртом сплю, не то что Лёнька: вон как разинулся, арбуз уже там глотает, наверное.

А моя мама все равно самая лучшая. Больше всех на свете она меня любит. Скорей бы завтра, чтобы ее увидеть. Поведу ее среди всех, пускай смотрят, какая она хорошая. А она улыбаться всем будет.

Люблю я, когда мама смеется. Однажды она письмо получила — бумагу с буквами, прочитала и засмеялась радостно, и я тоже засмеялся, потому что я всегда смеюсь, когда мама смеется, — потом смотрю, а она плачет так громко, а не смеется, и я тоже тогда заплакал.

Плохо, когда мама плачет. Где она сейчас? Может быть, на нее шайка напала или Бармалей какой.

Нет, Бармалеи только в книжках бывают. Юрка опять свою маму зовет. И Лариска тоже. Пальцем волоса шевелит. Все ждут завтра, а я-то как! Им-то хорошо, во сне! Вот бы мне поскорей в сон уйти, чтобы маму увидеть.

А вдруг она снова не приедет? Только Ларискина яблоки привезет? Всегда так — ко всем приезжают, а я один остаюсь. А они конфеты мне будут давать, а я все равно не возьму, уйду куда-нибудь, чтоб не видели.

Слезы на подушку капают, громко очень. Ползут и щекотят, как мухи лапками. Совсем не любит меня никто.

Нужно языком их скорее слизывать, а то блестят, как светляки, еще увидит кто-нибудь. Может, Юрка совсем и не спит, может, он только притворяется и глазом одним подсматривает, а потом смеяться будет. Все завтра смеяться будут, только я один плакать тихонечко.

А слезы так и текут, так и падают. Языком я их с носа слизываю; и совсем не горькие они, а соленые, как кровь Ларискина.

Завтра угощать меня будут все. Лёнькина мама опять мне огурец даст или помидорину. Всегда она угощает, когда я один остаюсь. А Лёньку ее несчастного душат все. Хороший Лёнька — смешной совсем, и мама его хорошая, хоть и в точках. Не буду больше Лёньку душить — защищать его буду. Вон я сильный какой, самый сильный в детском садике. Всех теперь защищать буду.

Ык! — вот и икать что-то начал. Ык! — на всю комнату. А может быть, и ко мне приедут. Чего это я как девчонка какая-то? Всегда так — спят все, а я реву. В носу свисает что-то. Ык! — спать надо.

1960 — сентябрь 1963

Рид Грачев

Дети без отцов

Машина

Утром тетка сказала:

— А почему ты не спрашиваешь, что с твоей мамой?

— А что мне спрашивать, — ответил я, — я и так знаю: мама борется с фашистами в Ленинграде.

— Твоя мама умерла, — сказала тетка.

Я спросил:

— То есть как умерла? Ее убили фашисты?

— Нет, — сказала тетка. — Она просто умерла. Ну, чего ты уставился? И не заплачет. Бесчувственный звереныш.

Потом она за творогом меня послала, по карточкам получить. Сказала, чтобы я ни с кем не играл и не разговаривал, а то творог кончится.

Наша улица под горку, а если направо идти, то в горку. Мне нужно было под горку идти.

Я иду, ни с кем не играю и не разговариваю. Потом подошел незнакомый мальчик не с нашей улицы. Мальчик в серой рубашке и босиком. Он сказал, чтобы я с ним поиграл. Я ответил, что мне нельзя, потому что я иду за творогом. Он спросил, что у меня в руке. Я показал ему тридцатку. Он спросил, почему бумага красная. Я удивился, что он не знает, и сказал ему, что это деньги. Он попросил подержать. Я дал. Он повертел тридцатку в руках и говорит мне, что там Ленин. Я спросил: «Неужели ты денег не видел?» Он ответил, что таких денег у него дома не бывает. Он спросил еще, что на них можно купить. Я сказал, что вообще не знаю и что можно творог. Он спросил, что такое творог. Я сказал, что это белое и вкусное. Он подумал и сказал, что не знает. Я тогда спросил, а что он знает. Он сказал, что знает, что такое «Торснабпрос». Я спросил, что это такое. Он сказал, что там работает его мама уборщицей. Я ему сказал, что моя тетя работает бухгалтером. Он спросил, что такое бухгалтер. Я ему объяснил. Тогда он нагнулся и потрогал мои сандалеты. Он спросил, что это такое, и сказал, что он сандалеты не знает, что зимой носят пимы, а сандалеты — это непонятно. Потом он спросил, почему у меня черные волосы, а у него белые. У него были настоящие белые волосы, и я сказал, что я не знаю, но что мне нравятся белые волосы. Тогда он сказал, что хочет будто меняться, и я сказал, что давай. Он взялся за мои волосы, и я сказал, что больно. Я взялся за его волосы, и он тоже сказал, что больно. Он потянул, и я потянул. Мы стали кричать, что нам больно, и стали тянуть за волосы. Я повернулся и увидел: машина! Я ему сказал, что машина и чтобы он отпустил. Он посмотрел и увидел, что машина, и стал кричать, чтоб я отпустил. Я сказал, чтобы сначала он, он сказал, чтобы сначала я.

Потом было: улица в гору, белое солнце, черное солнце сверху под горку прямо на нас. Быстро на нас. Солнца не видно, черное видно, видно колеса, стеклянное окно, человек за окном, и гудит, гудит, гудит. Человек не хочет на нас наехать, у него такое лицо, что он не хочет, а колеса катятся, катятся, катятся, все гудит и гремит, а солнце белое-белое-белое — нельзя смотреть.

Тогда я его отпустил и вырвался, а он побежал за мной, и было: мимо колеса, гудит, гремит, темно, быстро мимо и сразу тихо.

Тогда я закричал:

— Мальчик! Мальчик!! Мальчик!!!

Я нагнулся посмотреть. Я думал, что будет красное, но красного там не было, а почему-то желтое, и рубашка спиной вверх, а ноги пятками вниз. Не страшно совсем. Вдруг рука и черные волосы на пальцах — мои! И красное — в ухе.

Я закричал:

— Машина! Машина!! Машина!!!

Подбежали люди. Стояли, кричали. Кто видел? Он видел! Вот мальчик видел! Ах, подлец шофер! Чей мальчик? А ты чей? Он видел. Это шофер.

Я крикнул:

— Это не шофер! Это машина!

И потом кричал:

— Это машина, машина, машина!

Вот ушли и мальчика унесли. А я все кричал: «Машина!»

Тетка спросила, где деньги, а денег не было. Тогда она стала меня бить, а я вырывался и кричал:

— Машина, машина! Ой, машина!

Тетка говорила:

— Я из тебя эту дурь выбью!

Начало 1960-х

Одно лето

Листьям жарко, и они шевелятся неловко, пытаясь отряхнуть с себя белые лучи. Под деревьями зато прохладно. Здесь прозрачные травинки, и клубника здесь растет желтоватая, тоже будто прозрачная. Она сочная и нежная на вкус, не то что на полянах. На полянах клубника красная, сладкая, от сладости даже языку щекотно. И так много ее, что можно закрыть глаза и ползти, находить по запаху спелые ягоды, обрывать губами.

Натка выползла из-под березы, волоча по траве жестяную банку. Позади затихло ауканье, только изредка вспыхивал за деревьями чей-то смех. На поляне покачивались выцветшие колокольчики, и казалось, они позванивают тихонько.

Кусты дикой вишни и боярышника обступили поляну, загородили от дороги, будто прятали от прохожих ее сокровища — настоящий клубничный заповедник. Здесь пунцовые ягоды выпирают из травы, млеют на солнце, и воздух от этого густой и тягучий, как варенье.

И ни человека, ни зверя, ни бабочки какой-нибудь. Только лесные клопы неуклюже взбираются на ягоды — сытые, ленивые лесные клопы.

«Я лесная королева, — думает Натка, — а полянка эта — мое царство-государство. А красные ягоды — слуги мои. Ну, мои слуги, полезайте в банку!..»

А за кустами — другое царство. Там живет монгольский князь с раскосыми глазами. Волосы у него, как у Веры Петровны, завязаны пучком на затылке. В руках у него — лук и стрелы. Он не любит ягод. Он охотится на диких зверей…

Заворочалось что-то в кустах.

— Ой! — крикнула Натка. — Кто это?

Не отвечают. Снова заворочалось. Сучья затрещали.

Поделиться с друзьями: