Колодец одиночества
Шрифт:
— Анна… послушай… это про Стивен, — они держались за руки. — Стивен… наше дитя… она, она… Стивен — она… не такая…
Его голова резко упала и застыла на груди Анны.
Стивен отпустила руку, которую держала, потому что Анна наклонилась, целуя его в губы, отчаянно и страстно целуя его в губы, как будто затем, чтобы снова вдохнуть жизнь в его тело. И никто не должен был стать свидетелем этому, кроме Бога — Бога смерти и недугов, но также и Бога любви. Отвернувшись, она потихоньку выбралась из кабинета, в котором уже темнело, оставив их в темноте наедине, наедине с их бессмертной преданностью друг другу — рука в руке, живая и неживой.
Книга вторая
Глава пятнадцатая
Смерть сэра Филипа лишила его ребенка трех вещей: содружества умов, порожденного подлинным взаимопониманием, крепкого барьера между ней и остальным миром, и прежде всего любви — той преданной любви, которая могла бы вынести что угодно ради Стивен, чтобы уберечь ее от страданий.
Стивен, опомнившись от милосердного отупения, которое связано с шоком, и встав лицом к лицу со своим первым глубоким горем, была совершенно обескуражена, как ребенок, который потерялся в толпе, выпустив руку, что всегда вела его. Думая о своем отце, она понимала, какой опорой был для нее этот глубоко добрый человек, как она была уверена в его постоянной защите, до какой степени она принимала эту защиту как должное. И так, вместе с постоянным горем, вместе с тоской по нему, не покидавшей Стивен, к ней пришло знание о том, что такое подлинное одиночество. Она удивлялась, вспоминая, сколько раз она считала себя одинокой, когда ей стоило лишь протянуть руку, и она могла дотронуться до него, стоило сказать слово, и она могла услышать его голос, стоило поднять глаза, и она могла увидеть его перед собой. И теперь она познала отчаяние, что приносят мелочи, бесконечную боль, что причиняют неодушевленные предметы, которые остаются после людей — книга, поношенная одежда, недописанное письмо, любимое кресло.
Она думала: «Они остаются… они ничего не значат, и все-таки они остаются» — и прикасаться к ним было мучительно, но все же ей то и дело нужно было прикасаться к ним. «Как странно, это старое кресло пережило его, всего лишь старое кресло…» И, трогая царапины на его коже, вмятину на спинке, куда прислонялась голова отца, она ненавидела эту неодушевленную вещь, за то, что она пережила его, а может быть, любила ее, и обнаруживала, что плачет.
Мортон стал местом воспоминаний, которые смыкались вокруг нее и удерживали в хватке памяти. Это было больно, но теперь как никогда она обожала Мортон, каждый его камень, каждую травинку на его лугах. Она представляла, что он тоже горюет по его отцу и утешает ее. Ради Мортона время должно было идти дальше, все эти мелкие задачи должны были выполняться как следует. Иногда она могла удивляться, зачем это все нужно, ее наполняло мимолетное чувство протеста, но потом она думала о своем доме как о живом существе, зависимом от нее и от ее матери, и протест угасал в ней.
Она серьезно выслушала адвоката из Лондона:
— Дом отходит к вашей матери до окончания ее жизни, — сказал он ей, — по ее смерти, разумеется, он станет вашим, мисс Гордон. Но ваш отец сделал отдельное распоряжение; когда вам исполнится двадцать один, то есть примерно через два года, вы унаследуете довольно внушительный доход.
Она спросила:
— После этого останется достаточно денег для Мортона?
— Более чем достаточно, — с улыбкой заверил он ее.
В тихом старом доме царили дисциплина и порядок, смерть пришла и ушла, но они оставались. Как поношенная одежда и любимое кресло, дисциплина и порядок пережили великую перемену, по временам заполняя пустоту комнат странным чувством нереальности, небывалым, обескураживающим сомнением в том, что реальнее — жизнь или смерть. Слуги мыли, подметали и вытирали пыль. Из Мэлверна раз в неделю приходил молодой часовщик и ставил часы с большой аккуратностью и точностью, так, что, когда он уходил, все часы звенели вместе — довольно торопливо, как будто их подгоняла огромная важность времени. Паддл вела каталог книг и составляла списки продуктов для кухарки. Высокий помощник лакея оттирал окна — переливающееся окно, которое выходило на лужайки, и полукруглое окно над дверью. Работа в саду продолжалась своим чередом. Садовники подрезали деревья, рыхлили землю и усердно производили посадки. Весна вошла в силу, к радости кукушек, деревья зацвели, и под окнами кабинета сэра Филиппа сияли клумбы старомодных одиноких тюльпанов, которые он любил больше всего. Согласно обычаю были посажены луковицы, и теперь, тоже согласно обычаю, на этом месте росли тюльпаны. В стойлах охотничьи лошади перешли с соломы на траву, а потолки и стены были выбелены свежей краской. Вильямс съездил в Аптон, чтобы купить кожаную ленту, которую теперь переплетали косичками конюхи; а снаружи, в загоне под буками, две кобылы родили крепких жеребят — все в Мортоне шло своим чередом.
Но Анна, слово которой теперь стало непреложным законом, была одной из тех, кто покончил с улыбками; тихая, выносливая, убитая горем женщина с терпеливым, выжидающим выражением в глазах. Она была мягкой со Стивен, но очень отстраненной; в этот час великой беды их все еще разделяла невидимая коварная преграда. Но Стивен все больше и больше цеплялась за Мортон; она забросила всякие мысли об Оксфорде. Напрасно Паддл пыталась протестовать, напрасно она каждый день напоминала своей ученице, что сэр Филип всей душой желал бы, чтобы она уехала; без толку, потому что Стивен всегда отвечала:
— Мортон нуждается во мне; отец хотел бы, чтобы я осталась, ведь он учил меня любить его.
И Паддл была беспомощна. Что она могла сделать, связанная заговором молчания? Она не смела объясниться с девушкой, не смела сказать: «Ради твоего же блага ты должна уехать в Оксфорд, тебе понадобится все оружие, которое способен дать тебе свой ум; такой, как ты, следует вооружиться как можно лучше», — ведь тогда Стивен, конечно же, начнет задавать вопросы, и само доверенное положение запретит ее учительнице отвечать на эти вопросы.
Паддл чувствовала, что ее выводит из себя этот намеренный эгоистичный заговор молчания, созданный хитрым старым миром-страусом ради его благополучия и удобства. Мир прятал голову в песке условностей, чтобы, не видя ничего, избежать Правды. Он говорил себе: «Видеть — это значит верить, так что я не хочу видеть; молчание — золото, и в этом случае оно весьма целесообразно». Бывали минуты, когда Паддл чувствовала сильное искушение громко крикнуть миру обо всем.
Иногда она подумывала о том, чтобы оставить свой пост, до того устала она от беспокойства за Стивен. Она думала: «Что толку изматывать себя? Я не могу помочь девочке, но могу помочь себе — похоже, это вопрос самосохранения». А потом вся верность и преданность, что были в ней, возражали: «Лучше останься, ведь, может быть, однажды ты ей понадобишься, и ты должна быть здесь, чтобы помочь ей». И Паддл решила остаться.
Они очень мало занимались, потому что Стивен от горя впала в праздность и больше не заботилась о своих занятиях. Она не могла найти утешения и в сочинительстве, потому что горе либо заставляет пробиться источник вдохновения, либо полностью его осушает, как в этом случае произошло со Стивен. Она жаждала найти успокоение в словах, но теперь слова покинули ее.
— Я больше не могу писать, все ушло, Паддл… он забрал это с собой, — и тогда к ней приходили слезы, и слезы капали, разбиваясь о бумагу, размывая бедные беспомощные строчки, которые мало что значили или ничего не значили, а та, что их написала, знала об этом, и это усиливало ее отчаяние.
Так она сидела, как дитя, одолеваемое горестями, и Паддл думала, каким ребенком она казалась в своей первой встрече с горем, и удивлялась, как существо такой физической силы не могло справиться с этими слезами. И, поскольку ее собственные слезы жгли ей глаза, нередко она говорила со Стивен довольно сурово. Тогда Стивен уходила и выжимала свои большие гантели, ища покоя в движении, стараясь изнурить свое мускулистое тело, потому что ее дух был изнурен печалью.
Настал август, и Вильямс перевел лошадей в конюшню с пастбища. Стивен иногда вставала очень рано и помогала тренировать лошадей, но, несмотря на то, что сердце старика выдавало его, она, казалось, странным образом избегала разговоров об охоте.
Он думал: «Может, это у нее из-за смерти отца, но ведь охота у нее в крови, и все уладится, стоит ей впервые бросить коня в галоп». Иногда он, не без задней мысли, показывал ей на Рафтери:
— Гляньте, мисс Стивен, вы видели когда-нибудь такой круп? Молодец он, что ни говори — вон как разминается на травке! Сдается мне, это он нарочно; видно, боится, что пропустит день охоты.
Но пролетела осень, и уже проходила зима. Охотники встречались у самых ворот Мортона, но Стивен не посылала в конюшню того приказа, которого так взволнованно ждал Вильямс. Однажды мартовским утром он больше не мог терпеть и начал вдруг упрекать Стивен: