Колодец в небо
Шрифт:
Синефуражечник за моей спиной захлопывает дверь с вывешенными на ней «Правилами социалистического общежития». И только угодливая морда управдома Патрикеева маячит на фоне его собственного творчества.
– Помещение жилплощади, занимаемой гражданкой Тенишовой, – снова путает ударение синефуражечник, – опечатано! За сохранность печати отвечаете лично!
Управдом расплывается в угодливой улыбке. Интересно, что за пункт появится завтра в его бесконечных «Правилах»? «При аресте признаваться сразу во всех грехах, дабы опечатанная жилплощадь долго не пустовала». Наверное, так. Жаль, отнести этот перл для публикации в «30 днях» уже не доведется…
Около дома ждет черная машина, похожая на ящик с двумя оконцами впереди и сзади. Внутри «ящика» двое мужчин и старуха. Неужели они мерзли здесь все время, пока меня ждали и в комнате шел обыск? Теперь нас всех вместе кого-то нового ждать повезут – места на лавочках еще не все заняты?
Грузовик спускается вниз по Звонарскому, но на Неглинке поворачивает не налево, а направо. Значит, не на соседнюю Лубянку везут. А куда? И за что? За камею, что не сдала государству?
Но про истинную ценность камеи знают только трое – я, Ильза Михайловна и Он. Неужели N.N. мог выдать? Нет, конечно, нет! Он не мог. Иначе этот синефуражечник не назвал бы драгоценную камею «камнем», знал бы хотя бы, как выглядит вещдок из ограбленной Патриаршей ризницы.
За что еще меня могли арестовать? Что у бандитов гостила – так я и сама наверняка не знаю, гостила или причудилось. Мало ли откуда на ногах вместо тонких ботиков могли взяться валенки.
За смерть Клавки и Кондрата? Приходивший неделю назад следователь Потапов сказал, что друг друга они зарезать не могли. Что-то там по их следовательским изысканиям не сходится. Один из двух супругов другого зарезать мог, но у другого тогда бы не хватило сил и времени зарезать первого. Значит, кто-то помог…
Что еще криминального случалось в последнее время? Погибшая партактивистка? Отчего партийная калмычка на глазах у четырехлетнего сына бросилась вниз? От несчастной любви? От разочарования ли в деле строительства коммунизма? Или тоже кто-то помог?
А Елена Францевна? Здоровая и веселая, хоть и не молодая, но вполне бодрая величественная дама, утром пославшая меня за угощением, «чтобы устроить Ильзушке в рождение пир», – и задыхающаяся старуха с выпученными глазами несколькими часами позднее. Сама ли умерла бывшая хозяйка особняка, или в нашем доме происходят какие-то жуткие убийства? И подозревают в этом меня? Но почему меня? Мне зачем соседей убивать, если это убийства?
А может, вспомнили, что месяц назад в Крапивенском я была свидетельницей смерти той женщины, что была любовницей моего… моего любовника.
Боже! А если…
Нет, не может быть!
Но если…
Если это Он… Если это все Он… И подстроил, чтобы меня арестовали, чтобы забрать себе бесценную камею? Если лишь ради этого ко мне пришел и в постель со мной ложился? А потом шел и ложился в постель с женой…
О боже! Нет, нет… Еще раз нет…
Грузовик выехал на Большую Дмитровку, потом на Малую, пробуксовывая на выпавшем за день и плохо убранном снеге. Дворники явно отказывались не принимать Новый год за праздник и улицы не почистили, так что редкие автобусы, грузовики и обгоняющий нас «фордик» такси ехали медленнее, чем летящие по снежку возки.
На углу стояла пирожечница с лотком, от которого шел пар. Запах пирожков с ливером просачивался даже в этот выстуженный воронок, а я со вчерашнего дня ничего не ела. Кроме шампанского с пеплом сгоревшего желания и спирта с кусочком сала, если подземельное приключение мне не приснилось, в животе моем не было ничего.
С Новослободской воронок свернул налево, подъехал к Бутырке. Скрежет железных ворот – как какофония для музыканта-виртуоза. Ничего сверхъестественного, а для воспаленного сознания, отказывающегося принимать все происходящее за действительность, – пытка. Или снова сон. Страшный сон. Снился же мне атаман подземелья, рисующий на прокопченных и заплесневелых стенах подземного царства лучше, чем гении Монмартра и Монпарнаса.
Был ли подземный художник или снился, я уже и сама не знаю. И откуда валенки на ногах, не знаю. И что со мною теперь происходит, не знаю. Снова сон. Страшный, тяжелый сон. Нужно обязательно досмотреть его до конца, а только потом проснуться. Как бы страшно теперь ни было, нужно обязательно досмотреть до конца! Иначе страшный сон вернется и будет пытать вновь и вновь.
Так было в детстве, когда через год после смерти отца мне стало сниться, что он зовет к себе маму. Каждую ночь во сне моем вторилось одно и то же. Из причудливо закрученной небесной дыры папа спускает руку, и мама тянется к нему, тянется. Становится на цыпочки, стаскивает все еще не сожженные в буржуйке столы и стулья, громоздит их один на другой, как я несколько часов назад громоздила подвальную рухлядь в своем то ли сне, то ли яви.
А папа манит откуда-то с уходящей за горизонт проселочной дороги, похожей на дорогу через поле в старой Тенишевке. Все зовет и хочет увести маму от меня. Поле, мгновение назад почти спелое, ржаное, в миг становится серебряно-серым. Словно предгрозовое небо опустилось на недавно золотившуюся рожь, посреди которой простерлась эта призрачная дорога в никуда.
В конце той дороги отец – то ли призрак, то ли облако. И мама, счастливая, живая, молодая мама бежит к нему, роняя из нелепо болтающегося в руке лукошка только что собранные лесные ягоды.
Мама бежит и давит сыплющиеся ягоды босыми ногами. А я, маленькая, всеми забытая, сажусь посреди проселочной дороги в пыль, которая через несколько мгновений, как только из этого ветряно-серого неба хлынет ливень, превратится в грязь. И сереющими от пыли пальчиками выбираю провалившиеся в эту пыльную перину ягоды ежевики. И не знаю, что с ними делать – раздавить, чтобы почти черный сок брызнул на лицо и на белое утреннее платье, или положить ягоду в рот. Ф го-
ду – Яг \ ду. Слов дурная игра. На ордере на мой арест я успела заметить эту странную фамилию «зам. председателя ОГПУ Г.Ягода».
Того сна я боялась пуще голода и воров, несколько раз вламывавшихся в нашу квартиру на Почтамтской. Каждый вечер, засыпая, я отчаянно боялась, что в сегодняшнем сне мама добежит, дотянется до горизонта, совьется руками с отцом, и он утащит мамочку к себе, в вечность. А я останусь одна.
Сон этот начался еще в Петербурге и продолжался здесь, в Москве. И каждую ночь за миг до слияния маминых и папиных рук я просыпалась, вскакивала с постели и, отчаянно дрожа, подкрадывалась к узенькой лежанке, на которой еще в бывшей музыкальной комнате, после занятой Клавкой и Кондратом, спала мама. За стуком собственного сердца я не знала, как расслышать, бьется ли сердце мамы. Не ушла ли она к отцу? Жива ли?
Будить маму боялась. Знала, что та до глубокой ночи плела кружево для артели «Расшитая подушка», в которой мамочка подрабатывала рукоделием вместе с двумя княжнами Оболенскими, княжной Христиной Голицыной и графиней Уваровой, а княгиня Анна Сергеевна, матушка Сережи Голицына, сдавала их продукцию в Кустарный музей, что в Леонтьевском переулке. Из музея дивные вышивки и кружева отправлялись в Америку, поставляя молодой Советской республике доллары, а маме доставались пять рублей восемьдесят одна копейка за каждое кружево.