Кологривский волок
Шрифт:
Леньки что-то долго не было, наконец появился, оправляя на ходу гимнастерку. Стройный, подтянутый парень стал, на плечах — погоны с желтыми полосками.
— Здорово, братуха! — обрадованно улыбаясь, потряс руку. — Понимаешь, самоподготовка у нас, а взводный сидит в классе, пришлось ждать перерыва.
— Ты телеграмму получил?
— Какую?
Сергей подал ему телеграмму — радость погасла на Ленькинрм лице.
— Наверно, решили, что достаточно одной: скажем ДРУГ ДРУГУ.
Они не знали, что телеграмму подавала Татьяна, предполагавшая, что приедет Сергей.
— Так что будем делать? Ты поедешь? — спросил Ленька.
— Нет, не получается. Может, тебя отпустят? Причина уважительная, покажи телеграмму.
— Плохо, что она не на мое имя.
— Это неважно. Объяснишь начальству.
Два брата Карпухиных, два внука бабки Аграфены, с которой им не суждено больше увидеться, некоторое время сидели молча в гулком казенном помещении, недоумевая про себя, почему они не вольны побывать дома в такой момент. У одного — обязанности по работе, у другого воинский долг: разлучила судьба с родимой стороной.
— Ладно, я пойду отпрашиваться, — заторопился Ленька.
— Если отпустят, загляни ко мне.
С наивной надеждой на успех Ленька тотчас нашел командира роты, но тот ответил, что не решает такие вопросы, и посоветовал обратиться к комбату. Это был отменный строевик и служака, получивший чин не столько по способностям, сколько по усердию. Первый заход к нему оказался неудачным — отчитал Леньку:
— Как вы заходите, курсант Карпухин? Можно подумать, что еще не прошли курс молодого бойца. Перед вами комбат, а не председатель колхоза. Пуговица не застегнута. Выйдите — и снова по-уставному, четко!
За дверьми Ленька еще раз для порядка ширкнул пальцами по ремню, набрал грудью воздух, словно должен был предстать перед судом. Ударил строевым шагом, щелкнул каблуками:
— Разрешите обратиться, товарищ подполковник?
— Слушаю.
— Бабушка у меня умерла. Прошу разрешить съездить на похороны.
Загорелое, гладко выбртое лицо комбата осталось невозмутимым. Воротничок кителя плотно облегал его шею, черные с отливом волосы были причесаны с неизменной аккуратностью, весь он казался безупречным, потому имел право требовать дисциплины от подчиненных.
— Минуточку, кому эта телеграмма послана? — придирчиво свел брови комбат.
— Брату, он здесь в городе работает.
— Так пусть он и едет. Ты на военной службе находишься. Представь, что получится, если мы всех будем отпускать на похороны бабушек, дедушек, дядей, тетей? Не могу подписать такой рапорт…
Ленька хотел возразить, но горло сдавила обида, неудержимо хлынули слезы. Может быть, это была минута преждевременной слабости, чувства своего бессилия перед суровым военным порядком: ведь он привык к свободе деревенской жизни. Так или иначе, только, не спрашивая комбата, взял он со стола телеграмму и поспешил прочь из кабинета.
— Курсант Карпухин, я вас не отпускал!
Властный окрик не остановил его. Леньке хотелось остаться одному со своей бедой, а найти такое место в казарменном помещении непросто. Забился в сушилку, где сохли бушлаты и валенки. Воздух в этом закутке был тяжелый, зато ни души рядом, и темнота кромешная. Здесь некого было стесняться, и Ленька неутешно плакал, упав на ворох бушлатов. Он проклинал свою наивность, каялся, что напрасно чеканил строевым шагом и стоял навытяжку перед служакой комбатом, наконец, завидовал Тольке Комарику, который не попал в училище по нездоровью, но успел передать документы в техникум. Конечно, там нет ни обмундирования, ни питания, зато вольный казак. А вот им с Минькой Назаровым приходится тянуть воинскую лямку, не так легко стать офицером. Не то, что домой, в увольнение редко отпускают. Служба.
Он с первого дня скучал по дому, часто грезилось ему Шумилино, сейчас же на душе было особенно тоскливо и беспросветно, как в этом закутке. Надежда на поездку в деревню, возникшая после разговора с братом, рухнула. Бабка должна понять и простить его: не на своей воле находится.
Сенька слышал, как его товарищи вернулись с самоподготовки, как подали команду выходить строиться на ужин, и сотни сапог загремели по коридору. Рота за ротой с песнями ушли к столовой, а он не покидал своего нечаянного укрытия. «Самовольно перемахнуть через забор, сесть в первый поезд — пусть что хотят после делают», — с чувством мщения начальству тешил себя неисполнимой мыслью Ленька.
Давно ли он мечтал поскорей закончить десятилетку и уехать в город, теперь далека и желанна, как никогда, стала родная деревня, где навсегда осталось его детство, немыслимое без бабки. Голодно жилось в войну и все-таки безунывно. Несмотря на темноту, Ленька поплотней закрывал глаза и видел себя светловолосым парнишкой. Вот он в закатанных выше коленей рваных штанах день-деньской удит на Портомоях рыбу, а затем бежит со связкой плотвичек домой, бабка хвалит его, гладит сухой ладошкой по голове. Вот он пасет коров, летний день кажется нескончаемым; ноги тоскуют, потому что кожа на них потрескалась — вечером бабка заботливо смазывает их сметаной, чтобы он мог уснуть. Вот по первому льду он катается на снегурках и проваливается в Мирской пруд; боязно показываться в мокрой одежде на глаза матери, но есть спасительница бабка. Вспомнилось, как дождливым осенним днем хоронили деда Якова, — нынче ее черед. Убывает семья…
В казарме Ленька появился только перед вечерней поверкой. Старшина Карпенко построил роту вдоль коридора, сделал перекличку, держа в руке список, наклеенный на фанерку. Выпятив петушиную грудь, с сознанием своей власти он прошелся перед шеренгами, встретился глазами с Ленькой и скомандовал своим сдавленным голосом, точно что-то мешало ему выдохнуть набранный воздух:
— Курсант Карпухин, выйти из строя!
Ленька сделал два шага вперед и повернулся лицом к строю.
— За недисциплинированное поведение от имени командира батальона объявляю три наряда вне очереди.
Обидно ни за что ни про что получать наказание вместо предполагаемой поездки домой, но слез больше не было. И не будет. Ленька считал непростительной слабостью свое немужское поведение перед комбатом.
Объект находился на территории химкомбината. Настилали полы в бытовках нового корпуса. Лева с демобилизованным Кешей Гусевым подавали в окно доски — фальцованную сороковку, — Павлов с Сергеем сплачивали их и пришивали гвоздями к лагам. Павлов был недоволен материалом, мол, доски сырые, узкие.
— Прежде разве такой тес был! Толщина — во! Ширина — в полное дерево. Напилят его, дадут вылежку года два, зато после ии одна половица не скрипнет, не качнется, лежат точно литые, — рассуждал он. — А этот пол рассохнется, как худая кадка, загодя перед рабочими совестно.
— Сойдет. Не танцевать на нем, — махнул рукой Кеша.
— А мое такое понятие: за что взялся, надо делать хорошо. Меж протчим, вот сноровка у парня! Будто век плотничал, — похвалил Сергея.
Бригадир был вдвое старше парней, они привыкли к его ворчанию. Работать стало гораздо веселее, чем зимой, теплый майский ветерок залетал в незастекленные окна, солнце манило на улицу. Тесно становилось Сергею в коробках бытовок, скучно в общежитии, где он маялся вечерами, лежа на своей койке. А в садах играли духовые оркестры.