Колокола
Шрифт:
Николай скептически посмотрел на него:
— Другие дела?
Ремус встретил его взгляд, не проронив ни слова.
— О, Ремус, сделай это для Мозеса.
— Для Мозеса? — Ремус презрительно нахмурился. — Да что Мозес от этого получит?
Мы оба посмотрели на Николая. Я очень хотел вернуться в этот загадочный и роскошный дом, но все же мне было страшно. И еще мне хотелось понять, почему я должен туда идти.
Николай махнул рукой в сторону окна:
— Он увидит мир.
— Мир, который находится между этим местом и домом Дуфтов?
Николай остановился перед окном и выглянул из него, как будто изучая дорогу. Пожал плечами:
— Это только часть его.
— Очень малая часть.
Николай взмахнул руками, будто разгоняя сбивающий с толку туман:
— Ремус, он ведь должен где-то начать. Ведь ты не хочешь, чтобы он, когда вырастет, стал монахом, как ты, не так ли?
Все это время Николай был мне почти как отец, и его слова удивили меня. Первый раз мне пришло в голову, что в будущем меня может ожидать что-то еще, кроме жизни монаха в монастыре. Как у Ремуса. Как у Николая.
Ремус сурово посмотрел на меня:
— Почему меня должно заботить, кем он станет?
Но, сказав это, он с едва скрываемым стыдом уставился в пол, и мы все поняли, что он тоже оказался втянутым в мою жизнь.
Николай улыбнулся.
— Мозес, — сказал он, — разве ты не видишь? Ремус испугался.
Ремус фыркнул.
— Знаешь, в том доме есть женщины. — Николай подмигнул. — Не беспокойся, я с ним поговорю. Этот страх должен быть преодолен.
И действительно, в следующий четверг, когда Николай, забрав меня с репетиции, вымыл мне лицо и причесал волосы, у дверей появился Ремус, в плаще и шляпе, с сумкой, набитой книгами, как будто собирался путешествовать несколько дней, и нехватка книг для него была равносильна отсутствию воздуха. В первый день он держал перед собой карту и на каждом углу вертел ее в руках, как будто пытаясь разгадать ее секретный код.
— Эти чертовы улицы, — бормотал он. — Кажется, они идут кругами. Почему их не сделали такими, как на карте?
В дальнейшем я терпеливо следовал за ним, немного отстав, и внимательно слушал. За эти недели мы пришли к простому соглашению. Когда я слышал нож мясника, то толкал Ремуса вправо, а когда молот кузнеца — влево. Когда же я слышал крики торговцев на рынке, я вел его вверх по невысокому холму.
В дом Дуфтов мы входили через тот самый проход, который заманил меня в самый первый раз. Представьте себе дом, стены которого ежедневно очищают от краски и потом красят заново, а картины перевешивают с места на место. В этом здании постоянно появляются новые лестницы и входные проемы и так же неожиданно исчезают. Именно так чувствовал я себя в этом доме с вечно меняющимися звуками. Из того места на стене, где я однажды услышал удар руки по столу, на следующей неделе до меня доносилось громыхание горшков, а из другого места, где я когда-то слышал тихий шепот служанки, в следующий раз раздавался хриплый голос Каролины Дуфт.
Каждую неделю меня проводили в кабинет, в котором Амалия обычно сидела за рабочим столом рядом с отцом, поскольку мои посещения неизменно совпадали с ее занятиями философией, единственным предметом, преподавание которого не было возложено Виллибальдом Дуфтом на полногрудую француженку Мари, ее няньку. Какое облегчение появлялось на лице моей юной подруги, когда я входил в комнату! За какие-то секунды философия отметалась в сторону, и ее щеки вспыхивали. Она поднималась из-за стола и приветствовала Ремуса, который, как щитом, закрывался от нее книгами и садился как можно дальше от Каролины. Затем обычно Амалия кивала мне с достоинством, как настоящая хозяйка, и вела по коридору. Когда мы уходили достаточно далеко и ее отец с Каролиной уже не могли нас услышать, она брала меня за руку и замедляла шаги, чтобы растянуть время на пути к комнате матери, поскольку за всю неделю это была единственная возможность для каждого из нас остаться наедине с другой юной особой, которую можно было назвать другом. В основном говорила она, передразнивая Каролину с ее строгими выговорами — «так себя не ведут, Амалия Дуфт, в этом доме»— или рассказывая мне, как она когда-нибудь сбежит на пиратский корабль или к эскимосам либо нарядится мальчиком и будет изучать философию в collegeв Париже. Иногда она останавливала меня в каком-нибудь зале, поскольку даже наши неторопливые шаги были слишком быстрыми для ее готового взорваться ума. Как-то раз она показала мне череп, человеческий, по ее утверждению (я же был уверен, что это череп одной из свиней, которых держал ее отец). На следующей неделе она показала мне картинку, на которой ею был нарисован африканский король. А в другой мой приход она перевела для меня кровавую сцену из греческого эпоса, который по требованию отца ей пришлось прочесть на французском.
Постепенно я стал понимать, что падение не только изуродовало ей ногу, но и ограничило ее свободу. Например, как-то в один особенно теплый вечер, после того как я закончил петь, Амалия робко намекнула своему отцу, что ей бы очень хотелось посмотреть, как продвигается строительство церкви, — она бы дошла с Ремусом и со мной до аббатства и вернулась домой еще до темноты.
— Я знаю дорогу, — сказала она.
Ее отец был поглощен делами и пробормотал только:
— Хорошо, дорогая, хорошо.
Но Каролина что-то почуяла и перехватила нас на выходе.
— Амалия! — воскликнула она. — Что ты задумала?
Амалия ответила ей, что хотела бы посмотреть на церковь.
— В воскресенье, — сказала Каролина, взяв Амалию за руку, чтобы увести обратно в дом. — В воскресенье можешь пойти со мной.
— Но я не хочу идти с вами! — бросила ей в ответ Амалия, вырывая руку.
— Амалия, — увещевающе зашептала Каролина, — разве ты забыла, что случилось с тобой в прошлый раз, когда ты ушла гулять без присмотра? — Она посмотрела на колено племянницы, как будто увечье просвечивало через ткань платья. — Хочешь еще один шрам?
Амалия покраснела и выглядела сердитой и униженной.
Каролина увела свою племянницу прочь.
— Завтра, — сказала она, когда они скрылись в комнате, — Мари отвезет тебя в коляске. Ведь ты же не хочешь, чтобы все видели, как ты хромаешь, не так ли, милая?
Во время нашей второй встречи Амалия вела меня по залам, не говоря ни слова. Лицо ее было мрачным. Она проворчала что-то едва слышно. Я нервно следовал за ней, а она хромала передо мной, пока внезапно не остановилась в тихом переходе.
— Я не пойду дальше, — резко бросила она, — пока ты не скажешь мне хотя бы шесть слов.
Наверное, я выглядел весьма смущенным. Она ткнула мне пальцем в грудь и произнесла медленно, как будто говорила с маленьким ребенком:
— Это будет на одно слово больше, чем ты сказал моей матери.
Я попытался тогда вымолвить что-нибудь, я очень старался — в ее просьбе скрывалось то же самое одиночество, которое господствовало в моей жизни, — но так ничего и не смог произнести. Я просто онемел. Безучастно смотрел я на стену за ее спиной, как будто на ней находилось некое секретное наставление, как завоевать друзей, но написано оно было на иностранном языке.
Она подождала немного, едва ли тридцать секунд, потом пробормотала:
— Мальчишки такие глупые! — И потащила меня дальше по коридору.
Во время моего не то третьего, не то четвертого посещения я понял, что секрет кроется не в том, чтобы говорить, а скорее в том, чтобы слушать. Я улыбался историям, которые она придумывала, и смеялся, когда она передразнивала свою тетку. Она все время держала меня за руку и часто, остановившись во время наших неспешных прогулок, прижимала меня к стене, так что я вплотную прижимался к ней. Очень скоро в теплоте наших рук, касании плеч, а иногда даже и в случайных объятиях мы нашли некое малое удовлетворение детской потребности в ласке, которой очень не хватало мне, сироте, и ей, с ее немощной матерью и отцом, который не мог обнять ее, не измерив свою любовь с помощью весов и линейки.