Колонии любви /Сборник рассказов/
Шрифт:
Внизу полетела посуда, зазвенело стекло, и вдруг мать совершенно спокойно сказала: «Так, хватит, Пауль. Я умываю руки. Я ухожу, и ты сам увидишь, как тебе удастся справиться со всеми этими неприятностями». А мой отец ответил: «Хорошо. Если ты этого добиваешься, пожалуйста, я согласен, давай разведемся». Потом хлопнула дверь, и вскоре после этого мать, громко плача, вышла из гостиной. Мы разбежались по комнатам и услышали, как в спальне захлопали дверцы шкафов. Полчаса спустя наша мать с чемоданом в руке под адский лай Молли покинула дом и отправилась к остановке автобуса, хотя по ночам там никакие автобусы не останавливались. Отец вернулся домой, громко топая прошел через прихожую, прикрикнул на собаку, выключил свет и отправился спать. Снаружи слышался шум проезжавших мимо автобусов, и я подумала, что наша мать уедет на попутной машине. Черт побери, такой смелости я от нее не ожидала. На следующее утро отец приготовил нам завтрак, недовольно насвистывая себе под нос. «Ваша мать уехала, она покинула нас, — сказал он, — мы разведемся, но вам не следует волноваться по этому поводу». — «А что будет с нами?» — спросила я. «Берти, — ответил он и добавил важности в свой голос, — большинство скандалов было из-за тебя, я тебя не упрекаю, но твоя мать не справляется с тобой, и я не могу позаботиться о тебе как следует, поскольку каждый день хожу на работу. До окончания школы я помещу тебя в прекрасный интернат, на выходные ты сможешь приходить домой — ко мне или к матери, как тебе захочется. Я останусь здесь с Траудель, а мать с Беллой переедут к тете Гедвиге». Белла состроила высокомерную мину и сказала: «Еще два года, и я все равно уйду из дома», а Траудель спросила: «А что будет с Молли?» — «А собаку, — ответил отец, придется пристрелить, бессмысленно держать ее по полдня одну на цепи, ты в школе, я в конторе, кто позаботится о бедном животном? Она будет часами лаять и визжать, и соседи все равно в один прекрасный момент прибьют ее дубиной, уж лучше я это сделаю сам». Траудель положила голову на стол и зарыдала. Ее волосы попали в какао, а Белла встала и возмущенно сказала: «Когда я наконец расстанусь с этой семейкой, я перекрещусь три раза». На улице просигналили — у нее был друг с машиной, отвозивший ее по утрам в школу. Я никогда не пойму, что мужчины находят в Белле, наверно, им нравятся ее роскошные волосы.
Наша мать исчезла. Она не звонила и не думала возвращаться домой. Когда мы спрашивали отца: «А где же все-таки мама?» — он отвечал: «Откуда я знаю, наверное, вместе с другими ведьмами на шабаше», — и этими словами доводил Траудель до слез. Жизнь в доме шла относительно нормально. В интернат меня не отдали, Молли по-прежнему тявкала, носилась как бешеная по дому, когда мы возвращались из школы, и рвала в клочки газеты и нашу обувь. Когда отец был дома, Траудель не спускала с него глаз. Днем мы оставались одни, на обед делали себе бутерброды или жарили яичницу, а по вечерам отец возвращался из конторы домой на один или два автобуса раньше, чем прежде, и начиналось длившееся часами приготовление еды: кухня превращалась в свинарник, зато мы получали курицу под соусом «карри» и спагетти под соусом «чили», лакомства, которые наша мать никогда не пробовала и уж тем более никогда не готовила. Вкус был фантастический, теперь мы сидели за ужином до десяти вечера, я могла прикурить от сигареты отца, и даже Белла иной раз присаживалась к нам, а потом шла на кухню, чтобы вымыть посуду — и это наша принцесса-белоручка. Вытирала посуду Траудель, она с удовольствием подчинялась Белле, а я держалась около отца, мы раскладывали пасьянсы, и я допытывалась: «Папа, что же будет? Я не хочу в интернат, а Траудель умрет от слез, если ты застрелишь собаку». — «Подождите, — говорил он, — может быть, к вашей матери вернется разум». — «У тебя есть подружка?» спрашивала я его, а он возмущенно вскрикивал: «Как тебе такое в голову пришло?» — но немножко краснел и смущался.
Сейчас я думаю, что была достаточно близка к истине с этим предположением, но тогда я не раздумывала особенно долго над этими делами. Много позже, в тот день, когда отец выходил на пенсию, я познакомилась с одной женщиной из его учреждения, которая смотрела на него со странно жаждущим выражением лица, да и он поглядывал на нее чаще, чем на других коллег, и я поняла, что тогда была права, и испытала гордость за своего отца, в которого влюблялись и другие женщины. Мать не пошла с нами на этот вечер, она лежала в постели с тяжелым гриппом. Белла была уже замужем, а мы с Траудель нарядились как можно лучше и вместе со своим отцом — ему уже исполнилось шестьдесят пять лет и он стал маленьким и седым — отправились на его большой праздник. Тридцать лет в одной и той же фирме! Вместе с ним выходил на пенсию один бухгалтер, имевший большие заслуги перед фирмой, поэтому в расходах себя не стесняли, и в праздничном зале отеля «Рыцарь» был накрыт гигантский стол с холодными закусками, омарами, семгой и чудесными салатами. Мы с Траудель пристально поглядывали на него, но перед едой начали произносить бесконечные речи. Заслугам бухгалтера было отдано должное, нашему отцу пропели хвалебную песнь, а рядом с ним стояла женщина с жаждущими глазами, она долго чокалась с ним шампанским, потом прислонилась к нему, и наш отец в какой-то момент положил ей руку на талию и при этом с опаской посмотрел на нас. Траудель ничего не заметила, она косилась в сторону фуршетного стола, но я ободряюще подмигнула ему. Он робко улыбнулся и чокнулся со мной, и я так любила его в это мгновение, что у меня заболело сердце, больше всего мне хотелось броситься к нему и расцеловать. Но речи тянулись и тянулись, потом заиграл струнный квартет, и ученики фирмы — их частично выучил и мой отец — разыграли комическую сценку, в которой изображались конторские будни и в которой я не поняла ни слова. Мне стало ясно, как мало наш отец рассказывал дома о своей работе, мы, собственно, и не знали точно, чем он занимался, кроме того, что приносил домой деньги, а их было, как это мы всегда слышали от матери, маловато, «потому что он не был честолюбивым и не особенно напрягался». Траудель шепнула мне: «Что это за странные пустые места на столе, как ты думаешь, туда что-нибудь поставят?» И на самом деле в центре прекрасно сервированного стола были три большие, темные, круглые дыры, вырезанные в бумажной скатерти. «Может быть, туда нужно будет бросать грязные тарелки и приборы?» — прошептала я в ответ, а стоявшая рядом со мной старая дама прошипела: «Тсс, потише!» поскольку ученики как раз пели:
Кто не будет слушаться, тому попадет, Вот сейчас сам Курт, сам Курт придет,подразумевая, скорее всего, начальника отдела. Я потом как-то раз продекламировала эту сентенцию Беллиному мужу: «Если Белла не будет слушаться, то ей попадет, к ней сам Курт, сам Курт придет», — а он засмеялся и сказал: «Я не в состоянии разобраться в твоей сестре, пусть кто-нибудь другой обломает свои зубы». Я бы с удовольствием полюбила этого Курта, честно говоря, он был самым милым из всех ее дружков и мужей, но меня мужчины начинают замечать только тогда, когда приходят в отчаяние от моей сестры, и, к сожалению, они не желают связываться второй раз с той же самой семьей.
Когда все речи наконец закончились, раздались продолжительные аплодисменты, а мой отец и бухгалтер получили по большому креслу-качалке для времяпрепровождения на пенсии, которая, собственно, уже началась, и я подумала: «О Господи, и где же в нашем доме можно поставить этого монстра?» Как ни странно, но это кресло у нас так и не появилось. Мать постоянно язвила по этому поводу: «Они могли бы тебе что-нибудь подарить на прощанье, что за скаредная фирма!» Мы с Траудель помалкивали, а я подумала, что кресло-качалка наверняка стоит в квартире его сотрудницы и что наш отец иногда заходит туда тайком, чтобы покачаться, — как знать.
Наконец пригласили на фуршет, причем сигналом послужили как громкий удар гонга, так и возглас пожилой дамы, стоявшей рядом со мной: «Подождите НЕМНОЖКО, сейчас будет сюрприз». Все остановились, и Траудель сказала: «Не может быть!» — потому что из трех круглых дырок одновременно появились три головы. Все три были раскрашены и разрисованы, первая изображала морковь, вторая помидор, а третья — салат; у одного лицо было оранжевого цвета, у другого — красного, а третий был зеленый с листочками на голове. Все это время они лежали или сидели под столом, и вот их головы протиснулись между подносами с рыбой, мясом и салатами и провозгласили: «Банкет открыт!» Раздались бурные аплодисменты, и мы медленно двинулись к столу, где над тарелками с едой кивали, улыбались, желали приятного аппетита, предлагали взять кусочек семги, рекомендовали как особенно вкусный салат с макаронами живые головы. Шутники заляпывали майонезом того, кто изображал помидор, он сносил все с улыбкой и говорил: «Непременно попробуйте кусочек этого сыра», а я удивлялась про себя: «Подумать только, наш отец проработал в этой фирме тридцать лет, да что мы, в сущности, знаем о своих родителях».
Когда прошла неделя после ухода нашей матери, во время ужина внезапно зазвонил телефон. Белла и Траудель были на кухне, и отец отослал меня из комнаты движением руки: он не хотел, чтобы ему мешали. «Мама?» — прошептала я, он кивнул. Я пошла на кухню к сестрам и мрачно сказала: «Боюсь, что мать вернется назад». Траудель издала ликующий вопль и хотела было бежать в гостиную, чтобы прокричать матери прямо в ухо через телефонную трубку радостные кличи, но я остановила ее. Белла сказала: «Давно пора. А то у нас черт-те что творится!» Отец говорил долго, потом открыл дверь на террасу, проветрил, стоя выкурил сигарету и глубоко вздохнул. Я подошла к нему, он положил мне руку на плечо. «Она вернется?» — спросила я, и он кивнул: «Завтра вечером». «А где она, собственно?» — хотела я спросить, но сама уже догадалась: у тети Гедвиги. Та ее опять уговаривает бросить наконец нашего отца, который ничего путного в жизни не добился. Потом тетя Гедвига, вдова воина, конечно, вздыхает и говорит: «Лучшие мужчины пали на войне!» В глубине души я удивилась, что мать собирается вернуться, на ее месте я бы не стала этого делать. Но теперь мне кажется, что для такого решения она была уж слишком несамостоятельной, ей хотелось, чтобы все шло накатанным путем, а для болезненных перемен у этого поколения, только что пережившего войну и возвращение из плена, не хватало не только мужества, но и просто фантазии.
На следующий день мы принялись после обеда за уборку. Старые газеты на свалку, кухня вымыта, Траудель соорудила растрепанный букет из полевых цветов, а Белла сменила постельное белье. Я расчесала щеткой собаку и губкой стерла все грязные следы ее ног на ковре, а отец зажег бойлер, долго мылся, брился, под конец надушился и к шести часам отправился к автобусной остановке. «Держи ухо востро», — сказала я и крепко схватила за руку Траудель, которая непременно хотела пойти вместе с ним. Белла ушла со своим другом, потому что «не хотела присутствовать при этой трогательной сцене». Мы с Траудель сели наверху на подоконник — оттуда была видна улица, по которой шел отец. Спустя полчаса они пришли домой. Он нес ее чемодан, их разделяли метра два, и оба, судя по всему, молчали. «Мама!» — растроганно сказала Траудель и разревелась, а я подумала: «Теперь нам опять придется есть ее варево». Они прошли в дом, поставили чемодан в передней на пол и тут же ушли обратно. Траудель была вне себя. «Почему они опять уходят?» крикнула она и зарыдала еще пуще, а я сказала: «Вероятно, им нужно побыть одним и поговорить», — и это так и было, потому что они, едва оказавшись на улице, начали одновременно что-то возбужденно говорить друг другу и размахивать руками. Они прошли через поле в лесок, минут десять их не было видно. Но я продолжала сидеть, потому что знала, что вскоре они вновь появятся на опушке леса. Траудель спустилась вниз, чтобы обнюхать материнский чемодан и спустить с поводка лающую собаку. Спустя десять с чем-то минут я опять увидела отца и мать на опушке леса, они медленно шли под руку, и мне показалось, будто мать положила голову отцу на плечо, но, может быть, она ее просто криво держала. У меня было такое чувство, будто мы все были теперь спасены, но если бы случилось по-иному, тоже ничего страшного бы не произошло. Не было никакого ощущения счастья, никакого облегчения, скорее что-то типа возвращения в привычную гавань. Позже, вечером мы сидели вместе в гостиной, даже Белла вернулась домой и села вместе с нами. Мать выглядела бледной и слабой, как человек, который после длительной болезни впервые встал с постели.
Она испытующе смотрела на нас, будто желая убедиться, что мы еще живы и в полном порядке, а отец открыл бутылку вина, налил полные бокалы и сказал: «Так, теперь мы снова вместе». Молли легла к материнским ногам, а Траудель сидела рядом и гладила то мать, то собаку. «Хорошо, что ты вернулась, мама, — сказала она, — а то, представь себе — собаку пришлось бы пристрелить».
ДУРАШКА
Каждый вечер в одно и то же время Дурашка идет вниз по улице, которую мы видим с нашего балкона. Это спокойная жилая улица со старыми домами, которым не светит ремонт, или разве что экономный, косметический. На углу, напротив нашего дома приходит в упадок Дом для престарелых. Окруженный высокими трухлявыми деревьями, он еще пытается держаться прямо, но на большинство балкончиков уже запрещается выходить — городское строительное управление опечатало их красно-белыми пластиковыми ленточками. Ставни облупились и хлопают на ветру, некоторые заколочены, остальные закреплены шпагатом. В окнах виднеются маленькие белые головки, там совершенно тихо, но по ночам мы иногда слышим крики. Тогда мы в темноте таращим глаза на дом напротив и думаем о том, как это будет, когда мы состаримся, — все любовные истории позади, и нам известны все варианты конца. Нас ничто больше не испугает, потому что любая боль уже нами пережита, все зло тоже позади. Никакого ожидания почтальона: мы знаем, что он может принести — нелепые открытки, дерзкие письма, жгучие телеграммы. Никаких телефонных звонков, нет никого, кто бы мог нам позвонить. Музыка? Музыка у нас в голове, и мы ее слышим с закрытыми глазами. Мы прочитали все книги и молча досказываем себе их истории до конца. Никто не догадывается, что мы идем по ниточке через пропасть. Мы позаботились о том, чтобы в старости видеть сад, в котором кошка терпеливо караулит птичку, а потом разрывает ее на части у нас на глазах. Когда мы были молоды, мы полагали, что не вынесем жестокости. Теперь мы сами жестоки, никаких улыбок, никаких любезностей, только крики во сне. Мы будем смотреть на кошку и потеряем представление о самих себе, а когда кто-нибудь захочет навестить нас, мы злобно скажем, стоя за закрытыми дверями, — нас нет дома.
Каждый вечер в одно и то же время из Дома для престарелых выходит толстый старик в розовой рубашке с короткими рукавами, бьет палкой по живой изгороди и кричит: «Эй, эй, эй! Петерле!» Облезлая кошка с серыми пятнышками выныривает из-под кустов, пританцовывает перед ним, подняв хвост, но не дает себя ни поймать, ни погладить — никогда.
Дурашка подходит к мусорному контейнеру адвоката Вробеля. С шумом летит вниз крышка, за ней банка из-под собачьего корма; кухонные очистки и куски разорванных пластиковых пакетов приземляются в палисаднике. Дурашка ищет только журналы, они исчезают в туго набитой сумке, а когда Дурашка убеждается, что в контейнере журналов больше нет, то ворчит и катится дальше вниз, за угол, к мусорникам издательства «Штернкёниг». Здесь всегда можно найти гранки, корректурные листы, обрезки бумаги. Мы ждем, когда появится старуха Вробель с каминными щипцами и устранит, ругаясь, ежедневное свинство в своем палисаднике. В последнее время Дурашка начинает катастрофически стареть. Нам долго казалось, что возраст никак не отражается на Дурашкином круглом пустом детском личике, но внезапно тело отяжелело, а волосы поседели. На Дурашке всегда надета яркая пестрая вязаная кофта, которую ей смастерила мать из остатков шерсти. Дурашка живет вместе с матерью в большом темном доме на соседней улице, и мы часто спорим, что было бы хуже: если сначала умрет Дурашка или сначала мать? Мы даже заключили пари: кто-то на мать, тогда Дурашка попадет наконец в приют; а кто-то — на Дурашку, ведь тогда мать хоть пару лет могла бы пожить спокойно.
В Рождество в эркере их квартиры всегда светится широко раскинувшая свои лапы елка, и меня переполняет затаенная злоба, что Дурашку так любят, — вокруг меня никогда не поднимали много шуму, а я ведь не была бесформенным, надрывно кашляющим ребенком. Однажды нашу кошку задавили, мы нашли ее прямо под окнами эркера, а Дурашка неподвижно стояла за гардинами и смотрела.
Старик прекращает охоту за Петерле и возвращается в приют. На нашей улице ненадолго воцаряется тишина, но вот опять появляется старуха Вробель с каминными щипцами и почти одновременно подъезжает на голландском велосипеде, посвистывая себе под нос, толстозадый Растлитель Детей. Он едет зигзагом, потому что ему нужно похотливо зыркать по сторонам и высматривать, нет ли где детей, которых можно растлить. Мы часто удивляемся, что он до сих пор не напал на Дурашку. Вот он прислоняет велосипед к ограде дома № 16, в котором он проживает, закрепляет его двумя цепями и еще раз нерешительно оглядывается — никого нет, жаль. Через несколько минут в его мансарде загорается холодное потолочное освещение, а из открытых окон начинает доноситься маршевая музыка. Вскоре после этого на улицу выходит жена адвоката Вробеля со своим бассетом Элзи и, не обращая внимания на свою свекровь с каминными щипцами, шествует в направлении сквера. Элзи толстая, с провислым животом, у нее воспаленные глаза и кривые ноги с длинными когтями. Она какает маленькими белыми известковыми шариками перед домом, в котором скрылся Растлитель Детей. Элзи не хочет гулять и с трудом волочит свой живот по тротуару. Зато жена адвоката Вробеля пружинисто вышагивает в своей белой теннисной юбочке, потому что она собирается сейчас взять урок у дочерна загорелого тренера по теннису из районного центра. Она курит на ходу и ждет, когда ее Элзи избавится от своих известковых шариков. Старуха Вробель злобно смотрит ей вслед: свистушка, тунеядка, отобрала у нее сына, а он заслуживает кое-чего получше. Сын — хорошо зарабатывающий адвокат по бракоразводным процессам, у него возлюбленная в Билефельде, куда он часто отлучается якобы «по делам». Старуха Вробель поднимает к нам свое лицо, здоровается, грозит каминными щипцами вслед своей невестке и передразнивает ее волнующую походку. А вот и Ковальски спускается с горы от сквера вниз к дому на гоночном велосипеде. Ковальски рисует яростные картины кричащими красками и ежедневно ездит на велосипеде, подавляя тем самым свои нормальные сексуальные желания. На нем надеты узкие облегающие брюки велогонщика, через которые видно «все хозяйство», как однажды с отвращением заметила старуха Вробель: «Смотреть тошно, ну и штаны, все хозяйство видно, но свистушке это нравится!» Лицо у Ковальски красное и блестит от пота, волосы склеились. Он останавливается и слезает с велосипеда, чтобы выкурить с женой адвоката Вробеля по одной и рассказать ей о лисице, которую он видит то на эстакаде, то там, где сбор винограда — работа кипит, — то рядом со стройкой на трассе скоростной железной дороги. Фрау Вробель громко смеется и по-девичьи запрокидывает голову, ах, Ковальски, вы всегда что надо! Элзи трется задом о гравий, потому что у нее воспаление анальных желез.