ЖАНРЫ

Шрифт:

— Клод убит, — сказал он.

Для меня это было поводом поплакать над собственной бедой.

— Бедный Клод, бедный малый, — повторял я.

Бенсимон хорошо переносил события. Он собрал всю свою старую привычку к несчастиям и отгородился этим от тех метафизических и политических выводов, которые возникали в связи с нашим поражением. Бенсимон старался насколько мог преуменьшить значение событий для того, чтобы они были ему по плечу, и чтобы можно было их перенести.

Он смотрел, как рыдания без слез искажали мою маску окровавленного актера. Он считал, что я ранен очень серьезно.

Пришел приказ по полку. Мы действительно отступаем.

Я шел безоружный, в распахнутой шинели, с перевязкой, запекшейся вокруг головы. Я переваливался с ноги на ногу среди товарищей, сгибавшихся под тяжестью снаряжения.

В конце-то концов рана моя была вовсе не так серьезна. Я мог бы и не эвакуироваться. Бенсимон дал мне водки, и я немного подкрепился, хотя все еще чувствовал себя совершенно слабым.

Голова снова стала работать. Я стал понимать, насколько опасно подчиниться выпавшей на мою долю судьбе. Я влопался, попав в отступление. Отступление, поражение — все это совсем не забавно. Надо шагать, вот и все. Я знал историю и предвидел, что Марна закончится отступлением. Отступление — это значит, что ты шагаешь и тебя бьют, а боев нет. Только и дела, что шагать. Некогда спать, некогда есть, некогда пить. Тащишь ружье и ранец до того места, где можно будет их сдать победителю. И весь свет плевать хочет на тебя. И боги, и люди способны только обращать внимание на победителя.

Он, этот победитель, надвигается сзади. Мы будем идти впереди него до самого Парижа. А потом мы будем собраны в стада и заключены в лагери.

Нет, это не для меня.

Я протестовал не из страха перед страданиями, а от ужаса перед положением побежденного.

Внезапно Франция и французы сделались в моих глазах отвратительны. Я хотел отделиться от них. Я был возмущен ими.

Нет, право, быть французом—вовсе не забавно. С тех пор, как я родился в этой стране, я не знал ни одной хорошей минуты.

Я всегда слышал разговоры только о поражениях. Когда я был ребенком, мне всегда рассказывали о Седане и Фашоде, либо о Ватерлоо и Россбахе [9] . Сколько унижений!

Германию я видел лишь проездом. Меня привели в восхищение люди этой страны и их умение трудиться.

В сущности, я ждал поражения. Но когда я увидел его на деле, меня охватило страшное бешенство.

Пусть меня убьют на дороге, когда мы будем прикрывать отступление, — вот о чем я мечтал, когда уходил на войну. Сейчас такая роль казалась мне слишком глупой, слишком незаслуженной для юноши в расцвете сил, который еще ничего не получил от жизни. Не моя вина, что вокруг меня дураки. Мне жизнь дана не для того, чтобы я ее загубил. Я зависел от отечества не больше, чем от собственного отца. Этот хвастун должен был в свое время первым вступить в Страсбург. Он этого не сделал и сейчас сидит у себя в кресле и ждет результатов от нас. Земля одинаково мало заинтересована в моей смерти и моей жизни. Выбор принадлежит мне.

9

Фашода — местность в Судане, которую французы захватили в 1898 г., но затем вынуждены были отдать англичанам. Ватерлоо— бельгийская деревня, где был разбит Наполеон 18 июня 1815 г. Россбах—саксонская деревня, при которой французы были разбиты пруссаками в 1757 г.

Меня охватило страстное желание спастись. Мне хотелось отделаться от этого стада, спокойно шагавшего по дороге разгрома. Я чувствовал, что во мне пробуждаются силы и гордость. На душе у меня было неспокойно уже с той минуты, как я догнал свою роту. А теперь, помышляя бросить ее, я успел реабилитировать себя в своих собственных глазах.

Чувство долга не позволяло мне связывать мою судьбу с этой слишком уж глупой авантюрой, заранее обреченной на гибель. В эти минуты я был зол не на войну, а на Францию.

— Надо дать ходу в Голландию, — внезапно произнес я громким голосом.

Я повторил это еще раз, обращаясь к Бенсимону. Это его смутило.

— Ты понимаешь, это повторяется 70-й год. Мы разбиты. Нас гонят. Нас всех заберут. Это глупо. Все эти Типы — паршивцы, трусы. Надо бросить их. Я решил уйти в Голландию.

О. Голландии я вспомнил лишь потому, что когда-то читал роман Маргерита. Герой этого романа после разгрома французской армии под Седаном удирает в Бельгию. Но так как я уже находился в Бельгии, мне оставалось удирать в Голландию.

— Молчи, — сказал Бенсимон, — ты сошел с ума. Это у тебя от раны в голову. Все наладится.

— Что наладится? Моя рана или война? Я тебе говорю, что с войной все кончено! Французы — проклятый народ. У Франции нет гордости.

— Молчи! У тебя льет кровь! Тебе вредно много разговаривать.

«Он прав, — подумал я, — этак я скоро останусь без сил и свалюсь. Тогда меня заберут в плен».

При этой мысли меня снова охватил ужас.

«Надо немедленно решить, что делать».

Мы взобрались на какой-то бугорок. Рядом с распятием артиллерийский полковник прямо и неподвижно сидел на лошади. С ним был трубач. Полковник с тревогой оглядел нас.

Я вышел из рядов и встал перед ним. Я смотрел на него. Он все понимал и видел, что я тоже все понимаю. Он отвернулся от меня, как это делали все.

— Господин полковник, где здесь перевязочный пункт? —выпалил я, обращаясь к нему прямо в упор.

Бенсимон подал мне хорошую мысль, заявив, что я сошел с ума. Я смотрел на полковника сумасшедшими глазами.

Полковник оказался молодцом.

Он посмотрел мне в глаза и сказал:

— Ступайте!

Я успел уже отстать от своей роты. Я молодцевато зашагал по дороге, которая шла позади полковника. Полковник на мгновение оглянулся, точно догадался о моих намерениях. Я олицетворял для него отступление. Оно захлестывало его.

Мне пришло в голову, что именно на этой дороге я найду освобождение. Я не ошибся. Впрочем, способы освободиться бывают разные.

Меня никто не окликал, никто не останавливал меня. Ни Бенсимона, ни полка я больше так и не видел.

Я ушел за кулисы. Эти кулисы оказались боковой дорогой, пустынным переулком вдали от театра военных действий.

Я шагал, повинуясь очень простому рассуждению: «Время от времени, — рассуждал я, — между полями попадаются селения. Значит, если я буду идти полем, я добреду до какого-нибудь города или деревни».

Что же будет дальше? Город, это — такое место, на которое не так уж сильно обрушивается война, это — место, где люди укрываются от войны, место, где можно лечиться. В поле хуже. В поле люди выходят, чтобы воевать.

Я держался узкой дорожки, пролегавшей через холмистое поле. Грохот артиллерии стал несколько слабее. Громы небесные стали смягчаться. Солнце тоже смягчалось.

Было часов около пяти, наступал вечер. Мой рабочий день кончился, я возвращался в город.

Внезапно я вспомнил, что я ранен: у меня кружилась голова. Тьфу, чёрт! Я ведь тут один-одинешенек. Я ощупал голову: перевязка набрякла. Голова—штука крепкая, но ведь у меня она проломлена.

Добреду ли я наконец до какой-нибудь деревни? Добреду! Силы у меня еще есть. Я хотел есть и пить, но мысли об этом не приходили мне в голову. В свои двадцать лет я еще не привык думать о своем пропитании.

— Что немцы? Догоняют они или остановились на отдых?

Я остановился по нужде, — в первый раз за весь день, — потом я пошел дальше. Я шел вперед. Бесконечный спор, выросший из переживаний этого дня, не прерывался в моем сознании. Но я уже почти не прислушивался к нему. Это был спор между разными видами мужества. Один из них звал уйти, другой приказывал остаться на месте. Это был спор между политикой и жизнью: франко-германская распря крепко захватила мою судьбу. Я предчувствовал, что гроза будет продолжаться долго. Это был спор между жизнью и смертью: что лучше — умереть в двадцать лет или в пятьдесят? Целый ряд тем выступал и отступал в этом споре. Моя кровь тащила весь этот груз.

Поделиться с друзьями: