Комический роман
Шрифт:
— Человек, которого вы так ненавидите, — сказал я ему, — дарует вам, однако, жизнь.
Он употреблял все усилия, но напрасно; он не хотел и слова вымолвить, таким он был зверем, хотя я ему представлял, что мы должны разнять его брата и Салданя, которые наскакивали друг на друга; но я увидел ясно, что должен поступить с ним иначе. Я не щадил его более и чуть было не сломал ему руку, с большой силой вырвав у него шпагу, а потом забросил ее довольно далеко от него. Я побежал тотчас на помощь к Вервилю, еще дравшемуся со своим противником. Приблизившись к ним, я увидел вдали всадников, которые направлялись к нам. Салдань был обезоружен, и в то же самое время я почувствовал, что меня ударили шпагой сзади. Это был отважный Сен-Фар, так подло воспользовавшийся шпагой, выбитой мною у него. Я не мог более сдерживаться и сильно его ранил.
Барон д’Арк, который появился в это время и видел, как я ранил его сына, тем более на меня рассердился, что всегда хорошо ко мне относился. Он направил свою лошадь на меня и ударил меня шпагой по голове. Приехавшие с ним бросились на меня по его примеру. Я удачно защищался от стольких врагов, но должен был бы уступить численности, если бы Вервиль, самый великодушный в мире друг, не бросился между ними и мной с опасностью для жизни. Он сильно ударил плашмя по уху своего слугу, более всего наступавшего на меня, чтобы заслужить одобрение. Я подал мою шпагу эфесом вперед барону д’Арку, но это его нисколько не смягчило. Он обзывал меня мошенником и неблагодарным и осыпал меня всякими ругательствами, какие ему только приходили на ум, и даже грозил меня повесить. Я с гордостью ответил, что, несмотря на то, что я мошенник и неблагодарный, я даровал его сыну жизнь и ранил его только после того, как он предательски ударил меня. Вервиль уверял отца, что я не виноват, но тот не переставал твердить, что не хочет меня видеть.
Салдань сел с бароном д’Арком в карету, куда посадили и Сен-Фара, а Вервиль, который совсем не хотел оставить меня, посадил меня рядом с собою в свою. Он велел мне сойти у особняка одного из наших принцев, где у него были друзья, и вернулся к отцу. Господин Сен-Совер прислал за мною в ту же ночь карету и тайно взял меня к себе в дом, где заботился обо мне так, как будто бы я был его сыном.
Вервиль навестил меня на следующий же день и рассказал мне, что его отец был уведомлен о нашем поединке сестрами Салданя, которых он нашел в моей комнате. Кроме того, он сообщил мне с большой радостью, что дело будет улажено двойной свадьбою, как только выздоровеет его брат, не опасно раненный; что от меня зависит примириться с Салданем, а что касается его отца, с которого уже сошел гнев, то он жалеет, что поступил со мною так плохо и желает также, чтобы я скорее выздоровел и принял участие в празднествах; но я отвечал Вервилю, что не могу более жить в стране, где меня укоряют моим низким происхождением, как это сделал его отец, и что я как можно скорее покину королевство, чтобы быть убитым на войне или достичь положения, соответствующего тем благородным чувствам, какие он мне внушил своим примером. Я думаю, что мое решение его огорчило; но влюбленный не долго может быть занят другим чувством, кроме любви.
Дестен, таким образом, продолжал свою историю, когда на улице послышался выстрел из мушкета и тотчас заиграл орган. Этот инструмент, которого, может, никогда не слыхали у дверей гостиницы, заставил броситься к окнам всех, кого разбудил выстрел из мушкета. Орган продолжал играть; и те, кто понимал в этом, заметил, что органист играл церковный псалом. Никто не мог ничего понять в этой божественной серенаде, которую, однако, не признавали еще за таковую. Но в этом более не сомневались, когда услыхали два отвратительных голоса, из которых один пел в унисон органу, а другой драл баса. Эти два певческих голоса согласовались с органом и образовали концерт, заставлявший выть всех собак в окрестности. Они пели: «Приидите, в песнех наших и на гуслех возвеселим дух» и далее эту песню. После этого устаревшего и дурно пропетого концерта, послышался голос кого-то, кто тихо, но настолько громко, как мог, говорил, подойдя к певчим, что они всегда поют одно и то же.
Бедные люди отвечали, что они не знают, что именно тот хотел бы, чтобы они пропели.
— Пойте, что хотите, — ответил вполголоса тот же; — надо петь, если вам хорошо платят.
После этого окончательного решения орган изменил тон, и послышался прекрасный «Exaudiat» [164] и был пропет весьма набожно. Никто из слушателей не смел говорить, чтобы не помешать музыке, но Ранкюн, который не стал бы молчать при таком удобном случае и за все сокровища мира, громко вскричал:
164
«Exaudiat» — девятнадцатый псалом.
— Что это за церковная служба на улице?
Кто-то из слушателей сказал, что ее надо бы, собственно, назвать всенощной. Другой заметил, что это ночное шествие; наконец все шутники из гостиницы стали потешаться над музыкой, но никто из них не мог отгадать, кто ее дает и тем более — для кого.
В то время когда «Exaudiat» еще продолжался, десять или двенадцать собак, таскавшихся за распутной сукой, подбежали вслед за своей возлюбленной под ноги музыкантам; а так как несколько соперников не могут долго быть в согласии, то скоро начали они ворчать и огрызаться одна на другую и наконец вдруг бросились друг на друга с такой злобой и яростью, что музыканты, опасаясь за свои ноги, пустились бежать, оставив орган на волю собакам. Эти беспутные любовники поступили нехорошо: они опрокинули стол с подставкой, подпиравшей сладкозвучную машину, и не хочу уверять, что какая-нибудь из этих гнусных собак, подняв ногу, не помочилась на опрокинутый орган, — эти животные страшно мочеобильны от природы, особенно когда какая-нибудь сука после знакомства пожелает приступить к продолжению рода. Концерт, таким образом, был расстроен, и хозяин велел отпереть дверь гостиницы и взять для сохранения корпус органа, стол и подставку.
Когда его слуги и он занимались этим милосердным делом, вернулся к своему органу органист, в сопровождении трех человек, среди которых были женщина и мужчина, закутанные в плащ. Мужчина был Раготен; он хотел дать серенаду мадемуазель Этуаль и обратился к карлику-кастрату, [165] церковному органисту. Это было чудовище, — ни женщина, ни мужчина, — которое пело дискантом и играло на органе, принесенном его служанкой; мальчик-певчий, уже спавший с голоса, пел басом, — и все это за два тестона: [166] так уже дорога была тогда жизнь в бедной Менской провинции. Как только хозяин узнал виновника серенады, он сказал достаточно громко для того, чтобы быть услышанным всеми, кто выглядывал в окна гостиницы:
165
Карлик-кастрат. — Идущий из Италии обычай использовать кастратов, как певцов и музыкантов, распространился и на другие страны, в том числе на Францию, где кастраты были даже в Королевской опере.
166
Тестон (teston) — старинная серебряная монета, восходящая ко временам Людовика XII; равнялся первоначально пятнадцати су шести денье; позднее его стоимость изменялась. Тестон был отменен при Генрихе III. Его название идет от teste (tete) — головы короля, изображенной на одной из ее сторон.
— Это вы, господин Раготен, велели пропеть вечерню у моих дверей? Вы бы лучше сделали, если бы спали и позволили спать и моим постояльцам.
Раготен ответил ему, что хозяин принял его за другого; но это было сказано таким образом, что уверило еще более в том, что он хотел отрицать. В это время органист, увидев, что его орган поломан, и будучи страшно зол, как все безбородые существа, сказал Раготену с бранью, чтоб он ему заплатил за него. Раготен ответил, что ему смешно это.
— Тут совсем нечего смеяться, — возразил кастрат; — я требую уплаты.
Хозяин и слуги стали на его сторону, но Раготен объяснил им, как невеждам, что при серенадах того, что случилось, не водится, и, сказав это, ушел, гордый своим ухаживаньем. Музыкант взвалил орган на спину служанке кастрата и пошел домой в весьма плохом настроении, со столом на плече и в сопровождении мальчика-певчего, несшего две подставки. Гостиницу заперли, и Дестен пожелал доброй ночи комедианткам, отложив окончание своей истории до первого случая.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Открытие театра и другие не менее важные вещи
На следующий день комедианты собрались утром в одну из занимаемых ими в гостинице комнат репетировать комедию, какую они должны были представлять после обеда. Ранкюн, которому Раготен уже поведал о серенаде и который притворился, что с трудом этому верит, предупредил своих товарищей, что человечек не преминет скоро притти собирать похвалы за свое изысканное ухаживание, и прибавил, что всякий раз, как об этом захочет говорить, чтобы его не допускали до этого насмешками. В это самое время в комнату вошел Раготен и, отдав общий поклон комедианткам, хотел говорить о серенаде с мадемуазель Этуаль, которая стала для него теперь блуждающей звездой, [167] потому что она, не отвечая ему, перешла на другое место тотчас же, как он спросил ее, в каком часу она легла спать и как она провела ночь. Он оставил ее для мадемуазель Анжелики, но та, вместо того чтобы говорить с ним, учила свою роль. Он обратился к Каверн, но она даже не взглянула на него. Все комедианты один за другим точно следовали указанию Ранкюна и не отвечали на то, что им говорил Раготен, или меняли разговор всякий раз, как только он хотел заговорить о прошедшей ночи. Наконец, мучимый тщеславием и не имея возможности более томиться за свою репутацию, он сказал громко всем присутствующим:
167
Этуаль значит — звезда.
— Хотите, чтобы я вам признался?
— Как вам угодно, — ответил кто-то.
— Это я, — продолжал он, — дал вам ночью серенаду.
— Разве тут их дают с органами? — спросил Дестен. — Да и для кого вы ее давали? Не для той ли красавицы, — продолжал он, — из-за которой перегрызлось столько почтенных собак?
— В этом нечего и сомневаться, — сказал Олив; — иначе кусающиеся от природы твари не возмутились бы столь гармонической музыкой, если бы не были соперниками и не ревновали господина Раготена.