Комментарий к роману "Евгений Онегин"
Шрифт:
Было бы пустой тратой времени гадать, а не родился ли Абрам вовсе не в Абиссинии; что, может, работорговцы поймали его совершенно в другом месте — например, в Лагоне (в области Экваториальной Африки, южнее озера Чад, населенной неграми-мусульманами){330}; или что он был, как пишет Гельбиг (1809){331}, бездомным юным мавром, которого Петр I купил в Голландии для службы корабельным юнгой (источник Булгарина). Можно бы призадуматься и над загадочным вопросом, отчего Ганнибал, с его пристрастием к политике, и Пушкин, с его пристрастием к экзотике, ни разу не поминают Абиссинию (Пушкин, разумеется, знал, что ее называет «Немецкая биография», русский перевод которой ему продиктовали). Бремя доказательств ложится на неверящих в абиссинскую теорию; тем же, кто ее принимает, приходится выбирать между верой в то, что Пушкин был праправнуком одного из диких и вольных негритянских кочевников, блуждавших по окрестностям Мареба, или в то, что он потомок Соломона и царицы Савской, к которым абиссинские цари возводили свою династию.
По словам Н. Барсукова (1891){332}, узнавшего об этом от вдовы Льва, брата нашего поэта, Елизаветы Пушкиной, ладони у Надежды Ганнибал, матери Пушкина, были смуглыми; а согласно другому источнику, который цитирует В. Виноградов (1930){333}, все дочери Исаака Ганнибала, двоюродного деда Пушкина и сына Абрама, говорили с особой певучестью, «с африканским акцентом» — тонко подмечает современник, говорящий, что они «ворковали, словно египетские голуби»{334}. Достоверного портрета Абрама Ганнибала нет. На портрете маслом конца XVIII в., по мнению некоторых его изображающем, есть награды, которых он не получал, и в любом случае картина безнадежно подделана бездарным живописцем{335}. Точно так же и по портретам его потомства нельзя сделать вывода о том, какая кровь преобладала в Абраме — негритянская или кавказская. В Пушкине славянские и германские примеси должны бы были совершенно затушевать четкие расовые черты его предков, однако некоторые портреты Пушкина работы хороших художников и его посмертная маска имеют заметное сходство с современными фотографиями типичных абиссинцев, чего как раз и ждешь от потомка негра и представительницы кавказской расы.
Напомню, что понятие «абиссинец» включает в себя сложный сплав хамитской и семитской рас и что, более того, отчетливые негроидные типы смешиваются с кавказскими на северном плато и среди правящих родов почти в той же мере, что и в среде кочевых язычников в низинных зарослях. Например, племена Галла (Оромота), в XVI в. наводнившие страну одновременно с турецким вторжением, — это хамиты с яркими негритянскими чертами. Абрам мог выглядеть так, как племена тигре и хамазен в описании Бента: «…кожа… насыщенного шоколадного цвета, волосы курчавые, нос прямой с тенденцией к орлиному, губы довольно толстые»{336}. Или, формально оставаясь абиссинцем, он мог иметь внешность, которую Пушкин, в этих вопросах сторонник шаблона, в романе дал Ибрагиму: «…черная кожа, сплющенный нос, вздутые губы, шершавая шерсть»{337}. Таксономическая проблема остается, видимо, нерешенной, невзирая на «антропологические очерки» анучинекого толка. И хотя Абрам Ганнибал, униженно обращаясь в письмах к знатным вельможам, обыкновенно звал себя «бедным негром», а Пушкин считал его негром с «африканскими страстями» и независимым, блестящим человеком, в действительности Петр Петрович Петров, он же Абрам Ганнибал, был человек угрюмый, раболепный, взбалмошный, робкий, тщеславный и жестокий; военным инженером он, может, и был хорошим, но в человеческом смысле был полным ничтожеством, ничем не отличавшимся от типичных русских карьеристов своего времени, поверхностно образованных, грубых, колотивших своих жен, живших в скотском и скучном мире политических интриг, фаворитизма, немецкой муштры, традиционной русской нищеты и грудастых императриц на бесславном престоле.
Отталкиваясь от того факта, что Дебарва, некогда столица Тигре, находилась в 1899 г. под итальянским владычеством и была включена в область, называвшуюся тогда «Логон-Чуан» (за транслитерацию не ручаюсь), Анучин приходит к уникальному выводу, абсолютно бездоказательному, что двумя веками раньше Лого было синонимично наименованию Дебарва. При Понсе (летом 1700 г.). Дебарва делилась на два города, верхний и нижний, причем нижний предназначался для мусульман. Во времена Брюса, спустя семьдесят лет, не Дебарва, а Адова, соседний город, был столицей Тигре; а в конце XIX в. Дебарва была «скопищем грязи и нищеты» (Bent, 1893). Но если Анучин прав, отождествляя «L» с Лого или Леготой, то именно в этом районе следует сегодня искать ключ к разгадке, поскольку существует все же ничтожно малая вероятность того, что специалисты по абиссинской истории обнаружат на месте какой-нибудь след, какие-либо воспоминания об обстоятельствах и событиях, в результате которых в XVIII в. сын абиссинки стал русским генералом.
Сейчас мы вернемся к одному месту в примечании Пушкина к гл. 1, L, 11, в отдельном издании первой главы ЕО (1825). Там читаем: «До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, девятнадцать братьев, из коих он был меньшой; помнил, как их водили к отцу, с руками, связанными за спину, между тем как он один был свободен и плавал под фонтанами отеческого дома…»
Скажи Пушкин прямо, что отеческий дом находился в Абиссинии, мы имели бы право утверждать, что он из современной ему литературы заимствовал эту поразительно характерную деталь: с сыновьями эфиопского правителя обращаются как с пленниками, потенциальными отцеубийцами, возможными узурпаторами. Изгнание молодых царевичей на унылые холмы провинции Тигре по воле царей и наместников как предосторожность от вооруженного захвата отцовского престола поразила романтическое воображение Западной Европы XVIII в. И, самое любопытное, абиссинский хронист За-Уальд{338} (французская транскрипция) сообщает, что на двадцать втором году своего правления (то есть в 1702, 1703 или 1704 г.) Иисус I заковал своих сыновей в цепи и спустя два года был убит единственным сыном, оставшимся на свободе, Теклой. Не думаю, что Пушкин нарочно ввел эту колоритную подробность, чтобы сделать убедительнее выбор страны (он ее не называет) или намекнуть на характерный эпизод (о нем он не мог знать). Кажется более правдоподобным, что правитель «L» послушно подражал своему «султану» в этом колоритном обычае. Одним словом, приходится признать, что эта подробность и имя сестры Лагань — единственные детали с неподдельным абиссинским ароматом{339}.
Менее убедительна другая деталь, о плавании «под фонтанами», если только не считать, что имеются в виду пороги, водопадики и т. п., а не брызжущие водометы африканского Версаля, отеческого дома Абрама. О доме этом мы знаем даже меньше, чем о какой-нибудь ферме в Снитерфилде под Стратфордом{340}. Приходят на ум источники водянистого «Расселаса» Джонсона (о котором и Солт вспоминал в Абиссинии), или «сотни тысяч фонтанов» (cent milles jets d'eau) в мраморном дворце царя Бела на Евфрате из неудобочитаемой повести Вольтера «Приключения вавилонской царевны, служащие продолжением приключений Скарментадо, рассказанные старым философом, не болтающим зря» (Женева, 1768){341}.
Если приятно думать, что современник доктора Джонсона, прадед Пушкина, родился прямо в долине «Расселаса», у подножия памятника, поставленного одновременно и эфиопской истории и французскому нравоучительному роману XVIII в., то позволительно вообразить и француза времен Людовика XIV{342}, пирующего со смуглым прапрадедом Пушкина на земле пресвитера Иоанна{343}. Разрешите заключить беглые заметки о Ганнибале поэтической выдержкой из анонимного английского перевода (1709) путешествий Шарля Понсе, посетившего Дебарву летом 1700 г.: «После торжественного богослужения в память императорского сына [Василидаса, наследника престола], только что умершего, оба правителя [les deux Barnagas] сели в большой зале, а меня усадили посередине. Затем военные и родовитые люди, мужчины, равно как и женщины, выстроились вкруг залы. Женщины с тамбурами{344} [tambours des basque]… запели [commenc`erent des r'ecits en forme de chansons]… голосами столь скорбными, что я не мог сопротивляться охватившем меня печали»{345}.
Тут в маргинальных областях воображения возникают всякие приятные возможности. Вспоминается абиссинская дева Колриджа («Кубла Хан», 1797), певшая о «горе Аборы»{346}, являющейся, видимо (если ее название не просто отзвук музыкального инструмента{347}), или горой Табор — естественной твердыней около 3000 футов высотой в округе Сире провинции Тигре, или, скорее, неизвестно где расположенной твердыней Абора, название которой я нашел у хрониста За-Уальда (в переводе Бассе), говорящего, что там в 1707 г. был похоронен некий вельможа по имени Гиоргис (один из правителей, названных Понсе?). Можно представить и то, что скорбная певица у Колриджа и Понсе — это не кто иная, как прапрабабушка Пушкина, что ее повелитель, один из принимавших Понсе, — это прапрадед Пушкина, что его отец был Селла Христос, Расселас доктора Джонсона{348}. В анналах русской пушкинистики нет ничего, что удержало бы от подобных фантазий.
ПРИЛОЖЕНИЕ II
ЗАМЕТКИ О ПРОСОДИИ
1. Виды просодии
Излагаемые ниже соображения относительно русского и английского четырехстопного ямба лишь в общих чертах обозначат их сходство и различие. Среди русского поэтического наследия я избрал в качестве образца произведения нашего величайшего поэта Пушкина. Различия между его четырехстопным ямбом и этим же стихотворным размером у других мастеров, крупных и менее видных, носят частный, а не общий характер. Русская просодия, родившаяся лишь двести лет тому назад, в общем, довольно хорошо изучена русскими исследователями, ими были созданы небезынтересные работы на материале «Евгения Онегина». Английское же стихотворное наследие, колоссальное по объему и известное своей многовековой традицией, не получило еще должного описания. Специально я этим вопросом не интересовался, но, насколько помню, мне не встречалось ни одной работы, в которой английский ямб — и, в частности, четырехстопный — был бы систематизирован и описан на основе сравнительного литературоведения, чтобы хоть как-то удовлетворить лиц, занимающихся изучением просодии. Если мне и случалось читать об английской просодии, то я тотчас же откладывал в сторону эти работы, стоило мне встретить в них нагромождения музыкальных нот или нелепые примеры организации строф, не имеющие ничего общего со структурой стиха. Другие работы с путаными рассуждениями о «долготе» и «краткости», «количестве» и «эквивалентности» не только изобилуют обычными нелепостями или субъективными заблуждениями, но и не дают сколь-либо систематического представления о модуляциях ямба, ограничиваясь утомительными рассуждениями об «апострофизации», «заменах стоп», «спондеях» и так далее. Поэтому мне пришлось разработать собственную несложную и краткую терминологию, объяснить ее применение к английским стихотворным формам, весьма обстоятельно рассмотреть некоторые подробности классификации и лишь затем приступить к выполнению частной задачи этих заметок, прилагаемых к моему переводу пушкинского «Евгения Онегина». Задача же эта, по сравнению с вынужденно пространными предварительными рассуждениями, сводится совсем к малому, а именно: к описанию того немногого, что должен знать о русской просодии вообще и о «Евгении Онегине» в частности изучающий русскую литературу человек, для которого язык этой литературы не является родным.
2. Стопы
Если под видами просодии понимать системы или формы стихосложения, разработанные в Европе в течение последнего тысячелетия и используемые ее лучшими поэтами, можно выделить две основные ее разновидности: силлабическую и метрическую, а также разновидность второй системы (совместимую, впрочем, и с некоторыми силлабическими структурами) — ритмическую (cadential) поэзию, где главенствует ритм, образуемый произвольным количеством ударений, располагающихся через произвольные промежутки. Четвертая разновидность (не послужившая до сих пор для создания великих стихотворных произведений) отличается особенной неопределенностью и представляет собою не стройную систему, а смешение разнородных элементов. Ее область — нерифмованные свободные стихи, которые, с точки зрения классификации, настолько приближаются к прозе, что отличаются от нее почти единственно лишь особой типографской разбивкой на строки.
Не считая одного или двух отдельных случаев, в настоящих заметках не рассматриваются греческие и латинские стиховые формы, и такие термины, как «четырехстопный ямб» («iambic tetrameter»), не имеют отношения к их употреблению в древности, каким бы оно ни было. Здесь они используются только применительно к современным видам просодии, в качестве удобных и приемлемых терминов вместо таких нечетких в приложении к тоническому стиху (metrical verse{349}) понятий, как «восьмисложник» («octosyllables») и тому подобные. Стопа не только является основным элементом стихотворного размера, но и сама, на практике, становится размером. Монометр — это одностопная стихотворная строка, далее идут двустопные, трехстопные и т. д. строки вплоть до гекзаметра — шестистопной строки; при большем числе стоп строка перестает восприниматься как единое целое, распадаясь надвое.