Комментарий к роману Владимира Набокова «Дар»
Шрифт:
Набоков, как кажется, отсылает к сцене «фантастического полета» продавца воздушных шаров, которой открывается вторая часть «Трех толстяков» Ю. К. Олеши. Ср.: «Он летел над городом, повиснув на веревочке, к которой были привязаны шары. Высоко в сверкающем синем небе они походили на волшебную летающую гроздь разноцветного винограда. <… > Иногда продавцу удавалось посмотреть вниз. Тогда он видел крыши, черепицы, похожие на грязные ногти, кварталы, голубую узкую воду, людей-карапузиков и зеленую кашу садов» (Олеша 1974: 112, 113). Первое издание «Трех толстяков» (1928) иллюстрировал Добужинский, которого Набоков хорошо знал и высоко ценил. В 1912–1914 годах он давал Набокову уроки рисования (см. об этом в «Других берегах»: Набоков 1999–2000: V, 199–200), а в эмиграции состоял с ним в дружеской переписке (см.: Старк 1996); ему посвящено стихотворение Набокова «Ut pictura poesis» (Набоков 1999–2000: II, 555), написанное в апреле 1926 года после посещения большой выставки художника в Берлине. На иллюстрации Добужинского мы видим в правом верхнем углу улетающую связку шаров, действительно похожую на гроздь винограда.
Говоря о «художниках наших», писавших зимний Петербург, Набоков, безусловно, вспоминал Добужинского и его товарищей по объединению «Мир искусства», о чем свидетельствует рукопись первой главы «Дара», в которой слово «наших» вписано вместо вычеркнутого названия объединения. Именно мирискусники, в первую очередь Добужинский и А. П. Остроумова-Лебедева (1871–1955), создали тот обаятельный образ Петербурга начала ХХ века, по которому герой Набокова «реставрирует» в памяти город своего детства.
1–35
… увесистые брюшные санки от Сангалли … – то есть санки, изготовленные на чугунно-литейном заводе компании «Ф. Сан-Галли» в Петербурге (по имени основателя и владельца Франца Карловича Сан-Галли, 1824–1908).
1–36
… полутаврическом саду … – Обыгрывается название Таврического сада в Петербурге, примыкающего к Таврическому дворцу. Прогулки в Таврическом саду Набоков упоминает в «Защите Лужина» (Набоков 1999–2000: II, 332) и в «Других берегах» (Набоков 1999–2000: V, 288).
1–37
… куда из нашего Александровского <… > перекочевывал вместе со своим каменным верблюдом генерал Николай Михайлович Пржевальский, тут же превращающийся в статую моего отца, который в это время находился где-нибудь <… > на склонах Сининских Альп. – В Александровском саду у здания Адмиралтейства (то есть вблизи от Английской набережной, где живут Годуновы-Чердынцевы) установлен памятник знаменитому путешественнику Н. М. Пржевальскому (1839–1888) по проекту А. А. Бильдерлинга (открыт в 1892 году). Постамент памятника сделан в виде скалы, у основания которой лежит бронзовый (а, конечно же, не каменный) верблюд.
Сининскими Альпами (по названию города Синина и реки Синин-хэ в китайской провинции Цинхай) Грум-Гржимайло назвал западную часть гор между долинами Желтой реки и Синин-хэ, известную до него как Ама-сургу (Грум 1899: 356).
1–38
… ползало по полу залы, по ковру, пока врем. – Первый каламбур, по-видимому, принадлежит Набокову; второй, основанный на омофонии «по ковру/пока вру», до «Дара» встречается в русской прозе по крайней мере три раза. В повести Н. С. Лескова «Заячий ремиз» (1894; опубл. 1917) главный герой бормочет в сумасшедшем доме: «Я хожу по ковру, и я хожу, пока вру, и ты ходишь, пока врешь, и он ходит, пока врет, и мы ходим, пока врем, и они ходят, пока врут …» (Лесков 1956–1958: IX, 589). У Чехова в «Ионыче» каламбур повторяет любитель глупых шуток и анекдотов Иван Петрович Туркин: «Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, – говорил Иван Петрович, усаживая дочь в коляску, – он идет, пока врет … Трогай! Прощайте пожалуйста» (Чехов 1974–1982: X, 33; отмечено: Leving 2011: 324; Набоков цитировал его в письме жене от 19 июня 1926 года [Набоков 2018: 118; Nabokov 2015: 86]). Сходным образом каламбурит и один из персонажей «Жизни Клима Самгина» М. Горького Иван Дронов: «Я хожу по ковру, ты ходишь покa врешь, они ходят покa врут, вообще все мы ходим покa врем» (Горький 1968–1976: XXIV, 280).
1–38а
… отец, задумавшись, едет шагом по весенней, сплошь голубой от ирисов, равнине … – Видение больного Федора предвосхищает два эпизода из его незаконченной книги о путешествиях отца. В одном из них чудовищный шум водопада в ущелье противопоставляется «блаженной тишине» на скатах горы, где «цвели ирисы» (301); в другом цитируется рассказ французского путешественника, случайно встретившего К. К. Годунова-Чердынцева в горах у деревни Чэту: «Мы провели несколько прелестных минут, на мураве, в тени скалы, обсуждая номенклатурную тонкость в связи с научным названием крохотного голубого ириса» (317; см.: [2–193] ). Источник образа – наблюдение Грум-Гржимайло: «Особенно красиво выглядели сплошные насаждения то более голубых, то более фиолетовых <… > ирисов» (Грум 1899: 325).
Образ голубых ирисов в «Даре» связывают с флорентийскими стихами Блока (1909) и через них с воспоминаниями Набокова о гибели отца. Ср.: «Флоренция, ты ирис нежный; / По ком томился я один / Любовью длинной, безнадежной, / Весь день в пыли твоих Кашин. <… > Но суждено нам разлучиться, / И через дальние края / Твой дымный ирис будет сниться, / Как юность ранняя моя», «Страстью длинной, безмятежной / Занялась душа моя, / Ирис дымный, ирис нежный, / Благовония струя <… > И когда предамся зною, / Голубой вечерний зной / В голубое голубою / Унесет меня волной …», «Жгут раскаленные камни / Мой лихорадочный взгляд. / Дымные ирисы в пламени, / Словно сейчас улетят …» (Блок 1960–1963: III, 107–108; Фатеева 2006: 265). Эти стихи – «нежные стихи об Италии <… > о Флоренции, подобной дымчатому ирису» – имели для Набокова особый смысл, так как 28 марта 1922 года он читал их вслух матери, когда им позвонили с известием о том, что с отцом «случилось большое несчастье» (дневниковая запись Набокова цит. по: Бойд 2001: 227; ср. в «Speak, Memory»: «On the night of March 28, 1922, around ten o’clock, in the living room where as usual my mother was reclining on the red-plush corner couch, I happened to be reading to her Blok’s verse on Italy – had just got to the end of the little poem about Florence, which Blok compares to the delicate, smoky bloom of an iris <… > when the telephone rang» [Nabokov 1966: 49] ).
Упомянутые у Блока Кашины – это флорентийский парк Le Cascine (Il Parco delle Cascine), где Блок, как явствует из его очерка о Флоренции «Маски на улице», видел голубые ирисы: «Все – древний намек на что-то, давнее воспоминание, какой-то манящий обман. Все – маски, а маски – все они кроют под собою что-то иное. А голубые ирисы в Кашинах – чьи это маски? Когда случайный ветер залетит в неподвижную полосу зноя, – все они, как голубые огни, простираются в одну сторону, точно хотят улететь …» (Блок 1960–1963: V, 389–390). Может быть, именно поэтому, памятуя о блоковской символике, Набоков окрасил свои ирисы в голубой цвет.
Кроме того, следует иметь в виду, что само слово «ирис» представляет собой неполную анаграмму набоковского псевдонима Сирин. Это обыграно в романе «Смотри на арлекинов», где пародийный двойник Набокова, двуязычный русский писатель-эмигрант Вадим Вадимович берет себе псевдоним В. Ирисин (Johnson 1984: 301; Tammi 1985: 325).
1–39
Когда все перешли в гостиную, один из мужчин, весь вечер молчавший … – Здесь Набоков пародирует рамочную конструкцию, типичную для реалистической прозы XIX века, и прежде всего для повестей Тургенева: мотивировка повествования как рассказа об интересном «случае из жизни» одного из участников дружеской послеобеденной беседы.
1–40
Был я, доложу я вам, слаб, капризен и прозрачен – прозрачен, как хрустальное яйцо. – О. Ронен полагал, что это аллюзия на фантастический рассказ Г. Уэллса «The Crystal Egg», где хрустальное яйцо – это оптический прибор, через который можно наблюдать жизнь на Марсе, и связывает этот образ с «хрустальным» ясновидением героя, начинающего выздоравливать от тяжелой болезни (Ronen 2000: 20–21). На мой взгляд, более вероятно, что Набоков имеет в виду традиционный пасхальный подарок в богатых русских семьях – хрустальные или полухрустальные яйца, в которых, по замечанию Сергея Горного, «была какая-то особая, прозрачная <… > хрупкость» (Горный 2000: 61–66). В «Других берегах» Набоков вспоминает, как в детстве он любил играть «хрустальным яйцом, уцелевшим от какой-то незапамятной Пасхи» (Набоков 1999–2000: V, 149). Как известно, пасхальное яйцо является символом победы над смертью и воскресения, что коррелирует с набоковским осмыслением детской болезни как погружения «в опасную, не по-земному чистую черноту» (209) потусторонности, аналогичного смерти, а выздоровления – как «выхода на сушу», то есть второго рождения.
Тематическим подтекстом эпизода является воспоминание о детской болезни в первой книге «Жизни Арсеньева» И. А. Бунина (глава XVII). Как и Набоков, Бунин уподобляет тяжелую болезнь, перенесенную в детстве, «странствию в некие потусторонние пределы», и описывает ощущения «как бы несуществования, иногда только прерываемого снами, виденьями, чаще всего безобразными, нелепо-сложными, как бы сосредоточившими в себе всю телесную грубость мира …». Выздоровление у Бунина тоже сравнивается с возвращением из небытия и сопровождается «неземным» прояснением сознания: «И какой неземной ясностью, тишиной, умилением долго полна была моя душа после того, как я вернулся из этого снисхождения во ад на землю, в ее простую, милую и уже знакомую юдоль!» (Бунин 1965–1967: VI, 43). Тот факт, что нарратор «Дара» не просто вспоминает о детских болезнях, а, повторяя вводное «Опишем», привлекает внимание к самому процессу и свойствам наррации, как кажется, свидетельствует об осознанном состязании в мемуарном искусстве с Буниным.