Конь бледный
Шрифт:
25 июля.
Я говорю Фёдору:
– Ты, Фёдор, займёшь Столешников переулок, от площади до Петровки. Генерал-губернатор должно быть поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.
Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его чёрные усы закручены вверх.
– Ну, Жорж, будет им на орехи.
– Ты думаешь?
– Верно. Теперь не уйдёт.
Мы в далёком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор. Фёдор задумчиво говорит:
– В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят… Баре проклятые… Ну да ладно: гляди, – служи панихиду.
– Фёдор…
– Чего?
– Если будут судить, не забудь взять защитника.
– Защитника?
– Да.
– То есть это адвоката какого?
– Ну да, адвоката.
– Адвоката не надо… Не люблю я их, адвокатов этих… Да и суда вовсе не будет… Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов… Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.
И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб.
27 июля.
Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:
Духовной жаждою томим,В пустыне мрачной я влачился,И шестикрылый серафимНа перепутьи мне явился…И ещё:
И он мне грудь рассёк мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнём, Во грудь отверстую водвинул.Ваня умрёт. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнём». А я спрашиваю себя: в чём же разница между ним и, например, Фёдором? Оба убьют. Обоих повесят. Обоих забудут. Разница не в делах, а в словах. И когда я думаю так, то смеюсь.
29 июля.
Эрна говорит мне:
– Ты меня не любишь совсем… Ты забыл меня… Я чужая тебе.
Я говорю неохотно:
– Да, ты мне чужая.
– Жорж…
– Что, Эрна?
– Не говори же так, Жорж.
Она не плачет. Она сегодня спокойна. Я говорю:
– О чём ты думаешь, Эрна? Разве время теперь? Смотри: неудача за неудачей.
Она шёпотом повторяет:
– Да, неудача за неудачей.
– А ты хочешь любви? Во мне теперь нет любви.
– Ты любишь другую?
– Может быть.
– Нет, скажи.
– Я сказал давно: да, я люблю другую.
Она тянется всем телом ко мне.
– Всё равно. Люби, кого хочешь. Я не могу жить без тебя. Я всегда тебя буду любить.
Я смотрю в её голубые, опечаленные глаза.
– Эрна.
– Жорж, милый…
– Эрна, лучше уйди.
Она целует меня.
– Жорж, я ведь ничего не хочу, ничего не прошу. Только будь иногда со мною.
Над нами тихо падает ночь.
31 июля.
Я сказал: не хочу помнить Елену. И всё-таки мои мысли с нею. Я не могу забыть её глаз: в них полуденный свет. Я не могу забыть её рук, её длинных прозрачно-розовых пальцев. В глазах и руках душа человека. Разве в прекрасном теле может жить уродство души?… Но пусть она не радостная и гордая, а раба. Что из того? Я хочу её, и нет её лучше, нет радостнее, нет сильнее. В моей любви её красота и сила.
Бывают летние туманно-мглистые вечера. От напоённой росой земли встаёт мутный, мелочно-белый туман. В его тёплых волнах тают кусты, тонут неясные очертания леса. Тускло мерцают звёзды. Воздух густой и влажный и пахнет скошенным сеном. В такие ночи неслышно ходит над болотами Луговой. Он колдует.
Вот опять колдовство: что мне Елена, что мне её беспечная жизнь, муж офицер, её будущее матери и жены? А между тем я скован с ней железной цепью. И нет силы порвать эту цепь. Да и нужно ли рвать?
3 августа.
Завтра опять наш день. Опять Эрна приготовит снаряды. Опять Фёдор, Ваня и Генрих займут назначенные места. Я не хочу думать о завтрашнем дне. Я бы сказал: я боюсь о нём думать. Но я жду и верю в него.
5 августа.
Вот что было вчера. В два часа я взял у Эрны снаряды. Я простился с ней на Тверской и на бульваре встретил Генриха, Ваню и Фёдора. Фёдор занял Столешников переулок, Ваня Тверскую, Генрих дальние переулки.
Я зашёл в кофейню Филиппова, спросил себе стакан чая и сел у окна. Было душно. По камням стучали колёса, крыши домов дышали жаром. Я ждал недолго, может быть пять минут. Помню: внезапно в звонкий шум улицы ворвался тяжёлый, неожиданно странный и полный звук. Будто кто-то грозно ударил чугунным молотом по чугунной плите. И сейчас же жалобно задребезжали разбитые стёкла. Потом всё умолкло. На улице люди шумной толпой бежали вниз, в Столешников переулок. Какой-то рваный мальчишка что-то громко кричал. Какая-то баба с корзинкой в руках грозила кулаком и ругалась. Из ворот выбегали дворники. Мчались казаки. Где-то кто-то сказал: генерал-губернатор убит.
Я с трудом пробился через толпу. В переулке густым роем толпились люди. Ещё пахло густым дымом. На камнях валялись осколки стёкол, чернели раздроблённые колёса. Я понял, что разбита карета. Передо мной, загораживая дорогу, стоял высокий фабричный в синей рубахе. Он махал костлявыми руками и что-то быстро и горячо говорил. Я хотел оттолкнуть его, увидеть близко карету, но вдруг, где-то справа, в другом переулке отрывисто-сухо затрещали револьверные выстрелы. Я кинулся на их зов. Я знал: это стреляет Фёдор. Толпа сжала меня, сдавила в мягких объятьях. Выстрелы затрещали снова, уже дальше, отрывистее и глуше. И опять всё умолкло. Фабричный повернул ко мне своё лицо и сказал:
– Ишь ты, палит…
Я схватил его за руку и с силою оттолкнул. Но толпа ещё теснее сомкнулась передо мною. Я видел чьи-то затылки, чьи-то бороды, чьи-то широкие спины. И вдруг услышал слова:
– Генерал-губернатор-то жив…
– А поймали?
– Не слыхать, чтоб поймали…
– Поймают… Как не поймать? Да-а… Много их ноне… этих…
Поздно вечером я вернулся домой. Я помнил одно: генерал-губернатор жив.
6 августа.