Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
* * *
У отца дьякона дома было уютно и чисто.
Дьяконица и дочь его - скромные красавицы. Стол накрыт в саду под яблоней. Рядом - пчельник и малинник. А на столе, у самовара, графин водки, полынная осиновка, закуски, маринованная щука, грибы, пирог с капустой, с морковью, творожники, огурцы, соленье, крыжовник, китайские яблочки, варенье разных сортов. Дьяконица разливает по рюмкам водку.
– Художникам милейшим налей, - говорит дьякон.
– Выпьем с ними - самый веселый народ.
– Не пьем, - отвечаем мы с Левитаном.
Дьякон изумился:
– Как так? Художники и не пьют? Батюшки… В первый раз слышу. Я-то художников знавал… Я здесь с ними рыбу ловил, так четверть обязательно кончали.
– Удивление, - подхватил один толстенький дачник.
– С отца моего один художник тоже портрет списывал. Нужен был папаше в контору: он сорок лет бухгалтером состоял… Так папаша мой того художника до чего полюбил, и уж пили они вместе, ужасть! Пишет он его, и пьют оба. И заметьте, как верно списал: ну прямо видно, что выпивши… Конечно, про покойника неладно говорить, но глядеть на портрет - прямо видать: пьян! Художник, по фамилии Волков. Здоров писать был! Только помер молодой… Говорили про него, что таланта в нем вот сколько, если бы жил дольше, то был бы Рафаэль прямо, не иначе.
Смерть отца
Как хороша жизнь! Осенний день, небо сине-прозрачное, листва, липы и серебристые тополя покрыты золотым блеском. Воздух уже холоден. Рано утром прилетели откуда-то стаи крошечных птах и заполонили сад, около которого я живу в Москве - в Сущеве. Птахи слетаются в веселые стаи и болтают друг с дружкой без умолку. Вдруг, словно по приказу, поднимутся разом и исчезнут далеко в небе…
Напротив сада у пожарной части, на солнце, пожарные вычистили сапоги и расставили их по лавочкам - сами ходят босиком.
Я сижу у окна, в доме старого генерала в отставке, и пишу картину по его заказу. А он расположился сзади - белый как лунь, в прокуренной военной тужурке, попыхивает трубкой и указывает мне, как писать:
– Мой юный друг, здесь сделайте гору и на ней замок!
Я пишу, а генерал подбадривает: «Вот-вот, отлично. Здесь - лес, большой лес. Это Шварцвальд!»
Генерал - из немцев. Нет-нет и выдохнет:
– Мейн гот…
А то наклонится к большому, стоящему на его чудесном письменном столе фотографическому портрету Александра II в рамке, посмотрит на него умильно и скажет:
– Вот это человек, царь наш… Мейн гот!
Когда я окончил картину, генерал одобрил:
– Хорошо! Как раз то, что я хотел… Потом будем с вами море писать. Но я сам фрегат пририсую - военный… А вы вперед дым напишете. Это будет бой в море… Мейн гот!
Он передал мне гонорар в большом запечатанном конверте. Я вышел с ним на дворик, окруженный заборами. Все на этом дворике было необыкновенно чисто, к тому же выкрашено в один цвет - и стена дома, и забор, и собачья будка. Из будки вылез огромный пес на цепи, невероятно лохматый, и нехотя на меня залаял. Собак я люблю, и мне захотелось погладить генеральского пса. Я протянул руку. Генерал вскрикнул:
– Что вы, он - злой!
Я все же приблизился, и собака легла, ласкаясь, на спину.
– Странно, - недоумевал генерал.
– Все время бегает по веревке на кольце, сторожит меня от воров. А как ласков с вами! Сам подходить боюсь…
Но только я отошел, как, весь вытянувшись на цепи, пес стал на меня бросаться, лязгая зубами.
Гонорар в двадцать пять рублей был для меня большой радостью: я поспешил к отцу в больницу, чтобы взять его домой: он уже был плох в то время… Я надел отцу башлык на голову, завернул его в пальто, посадил с помощью больничной прислуги на извозчика, и мы поехали домой. Лицо отца было мертвенно бледно, я едва удерживал его. Видно было, что ему трудно сидеть…
Дня через два я ушел на охоту в Перервы, под Москвой на Москва-реке. Чудесно было в природе. И сколько дичи! Я стрелял куликов, уток. Тут же в береговые капустники влетали дупеля… Вскоре из моего ягдташа стали выглядывать их головки с длинными носами.
В вагоне железной дороги какой-то пассажир спросил, не продам ли я ему дичь.
– Ни за что!
С Курского вокзала я возвращался пешком: на мне было ружье и пороховница на зеленом шнуре. Меня с любопытством оглядывали прохожие, и это мне нравилось. В Сущеве из здания гимназии толпой высыпали молоденькие ученицы; иные посматривали на меня не без удовольствия. Я шел словно не по земле… И все поднимал плечи. Чувствовал себя героем… Ах, эти встречные девушки! Боже, как они мне нравились! Я был влюблен во всех без разбора. Они казались мне богинями…
А ночью меня разбудила мать:
– Костя, встань, отцу плохо… он умирает…
Я привстаю, смотрю в упор на мать, не видя… и непонятная сила усыпляет меня опять…
– Костя, Костя… - будит снова мать, но я никак не могу подняться - сон одолевает. И вдруг вижу во сне - стоит около отец на коленях и пристально смотрит на меня:
– Костя, ты не пришел проститься! Прощай!
И постепенно исчезает, как-то уносится дальше, дальше, дальше…
– Куда ты?
– спрашиваю с изумлением. А он уже издалека отвечает:
– Прекрасная тайна. Вечность.
Тут я сразу проснулся, вскочил на ноги и пошел к отцу. У постели я увидел жалкую фигуру матери на коленях. Она обвила руками его голову, и лицо ее было прижато к его лицу. В вытянутые уже руки отца была вложена иконка. Я бросился к нему, стал ощупывать его руки, грудь - он был неподвижен. Я начал целовать его глаза, шею… - Он был еще теплый, но неужели - мертвый? Я бросился в кухню, схватил полотенце и, облив водой, клал ему на сердце - вдруг поможет, вдруг жив!
Но отец оставался белым, как воск, и не дышал.
Мать держала лампаду и читала: «Придите ко мне страждущие…» Я побежал к доктору-соседу. Тот наспех оделся и пошел со мной. Помню, как он прикладывал голову к груди отца, долго слушал. Потом в дверях показался священник с дарами, за которым послала мать. Доктор положил мне руку на плечо и сказал:
– Мальчик, не плачьте. У вас больная мать, пожалейте ее. Отец ваш должен был умереть еще в прошедшем году. Сердце у него устало. Умерло сердце[441].
Я сунул в руку доктора три рубля. Но он не взял, надел галоши в передней и ушел… Так оборвалась последняя моя надежда.
Мать отчего-то не плакала. А я прикладывался лбом к холодному стеклу окна и лил слезы. А за окном заря занималась, наша русская тайная заря…
* * *
Новый, тяжкий день начался… Отца больше нет. Вот он лежит на столе. Горит одна большая восковая свеча, и старая монашка что-то читает, не поймешь - что.