«Контрас» на глиняных ногах
Шрифт:
– Мой народ мирный, нет пули, винтовки… Рыбу ловить, смола варить… Кто мирный народ тронет, тот Бог обидел… Бог беду посылал…
– Мы приехали вас защитить. – Субкоманданте щурил зеленоватые глаза, словно его слепила белизна хламиды, раздражал стеклянный блеск черных волос пророка. – На вашу общину готовится нападение. Враги захватят вас силой и повезут в Гондурас.
– Мы бедный народ… Нет денег, товаров… Только рыба, смола… Кто на нас нападет, тот Бога не любит… Мужчин больших нет, только женщина, старик, маленький девочка, мальчик…
– Вас отвезут в Тасба-При. Там есть хорошие дома, электричество. Есть школа, церковь. Вам будет там хорошо.
– Нам ехать не надо… У нас очень больной человек… Его брать в машину не надо, а то умрет…
– В Тасба-При есть врач. Вылечит ваших больных.
– У нас рыба в реке, хлеб в поле, смола в сосне… Без рыбы, смолы народу плохо, он смерть…
– В Тасба-При вас накормят. Дадут хлеба, рыбы и мяса. Там есть трактора и машины. Есть сосновые леса, которых не касался топор. Вы сможете там работать и покупать продовольствие.
– Тут наш дом, наш Бог, наша рыба, наш Иисус Христос!.. Если ты Христос, спаси мой народ!.. Ты хороший офицер, любишь народ!.. Не делай плохо народу, делай хорошо Иисусу Христу!.. – Священник повалился на траву, обнял башмаки субкоманданте, прижался к ним смуглой впалой щекой. Субкоманданте выдирал ногу, пятился, а пророк, белый, черноволосый, с огненными, сверкающими от слез глазами, полз за ним следом. Солдаты его останавливали, вздергивали под руки, оттаскивали прочь.
– Приступайте! – крикнул субкоманданте, брезгливо отряхивая пятнистые брюки, к которым прикасался индеец. – На сборы пятнадцать минут!..
Солдаты двинулись с окраин деревни к центру. Сжимая кольцо, заходили в дома. Оттуда слышались крики, плач. На пороге появлялись женщины с рыхлыми тюками на плечах, старики и старухи, опираясь на суковатые палки, ребятишки, мелко переступавшие босыми ногами. Солдаты их подталкивали, торопили, усаживали в грузовики. Деревня голосила, стенала, словно ее отдирали от этой поляны, от сосновых опушек, речных проток. Она оставляла в земле обрывки корней. Кричала от боли. Грузовики рокотали двигателями, выбрасывали едкую синюю гарь.
Сесар, стоя рядом с Белосельцевым, морщился, как от боли:
– Ты видишь, Виктор, совсем нет взрослых мужчин. Они ушли с «контрас», плавают на каноэ, нападают на наших солдат. Когда мы увезем их жен, детей и родителей, они перестанут нас убивать. Мы скажем «мискитос»: «Если вам дорога жизнь ваших близких, сложите оружие». Только так мы покончим с войной.
Белосельцев не ответил. Знал: так с войной не покончить. Деревню вырывали жестоко, с корнем. Но на каждом оборванном, оставшемся в земле корешке завяжется почка отмщения, вырастет стебелек войны.
К грузовикам сгонялись женщины, испуганные, растрепанные, с тюками и наволочками, из которых торчали тряпки, кастрюли, железные чайники. Дети пугливыми стайками несли кто что мог: щетку, тарелки, цветные узорные коврики. Старики и старухи, похожие на сморщенные стручки красного перца, держась друг за друга, ковыляли, уставясь слепыми трахомными глазами. Солдаты поддевали их за руки, засовывали в высокие кузовы под брезент, и оттуда, как из полукруглых пещер, смотрели заплаканные лица, мерцали затравленные глаза. Молодые женщины, подгоняемые солдатами, несли деревянную кровать, на которой, заброшенный грязными одеялами, лежал худой коричневый скелет с крючковатым клювом, беззубым слюнявым ртом, гноящимися глазами, в свалявшихся седых косицах. Из церкви вышел пастор в белой хламиде, босой, с рассыпанной по плечам гривой. Нес на руках пластмассовое, обрезанное по пояс, полое внутри изображение Христа. Было дико видеть эту огромную, похожую на детскую игрушку, фигуру в терновом венце, которая двигалась в толпе на Голгофу. Подросток в красной майке не выпускал жеребца, тянул его за поводья, а двое солдат кричали на него, вырывали уздечку. Один пустил вверх громкую трескучую очередь, жеребец вырвался, ошалело помчался, взбрыкивая, жутко кося пылающими от ужаса глазами.
Двери соседнего дома были заперты. Перед ними стояла изможденная женщина, опустив к ногам матерчатый куль. Прижимала губы к дверям, повторяла на английском:
– Эвва, открой!.. Слышишь, Эвва, открой!..
Два солдата поднялись на крыльцо, попробовали открыть дверь. Она не поддавалась. Один ударил плечом, но толстая доска не вылетела. Солдат отошел на шаг, поднял ногу и с силой шибанул дверь. Она дрогнула, но замок уцелел.
– Эвва, – умоляла женщина. – Открой!.. Прошу тебя, Эвва!..
Оба солдата отступили, переглянулись и слаженно, в две ноги, нанесли мощный удар бутсами. Дверь с хрустом распалась, и они влетели внутрь. Через минуту оба вышли, бледные, растерянные. Белосельцев поднялся на крыльцо, огибая брошенный матерчатый куль, заглянул в дом. На некрашеном дощатом полу, полуодетые, с перерезанными шеями, лежали две девочки, словно обе пролили себе на грудь по банке варенья. Тут же, еще сотрясаясь последней дрожью, лежала молодая женщина, навалившись голой грудью на нож мачете. Лица ее не было видно сквозь иссиня-черные, рассыпанные волосы, из-под которых на сухие половицы обильно лилась живая красная кровь.
Белосельцев вышел на воздух. Небо над деревней было липким и красным, и казалось, это зарево видно над лесами и реками на многие километры вокруг.
Колонна покидала общину Перокко. Качались военные грузовики, пузырился грубый брезент. Поодаль, не приближаясь, бежал жеребец, встряхивал головой и жалобно ржал.
Они добирались полдня в удаленный от границы район Тасба-При, где сандинисты построили селения для «мискитос», отделяя их от линии фронта, беря в заложники жен и детей мятежных индейцев. Тех, что кочевали на легких каноэ по бесчисленным протокам сельвы, уходя от погони, нанося внезапные удары по солдатским патрулям и постам, минируя лесные дороги, сопровождая в глубокие сандинистские тылы группы «контрас».
Белосельцеву казалось, что у него начинается жар. Огромные, с черно-коричневыми стволами сосны заслоняли небо, и, когда оно открывалось, было малиновое, липкое. Этот цвет просачивался сквозь вершины к подножиям, выступал на стволах темной сукровицей. Быть может, в его крови начинал плодиться невидимый прозрачный плазмодий тропической малярии, вброшенный хоботком москита. Его кровяные тельца вступали в битву с противником, гибли мириадами, и жар этой невидимой схватки помрачал сознание. Женщина, упавшая грудью на отточенный мачете, ее голые, сотрясаемые дрожью икры и яркая, быстрая, как ртуть, краснота, заливавшая сухие половицы, порождали бесконечный бред. Образы расстрелянных русских офицеров, утопленных на барже священников, зарубленных шашками юнкеров, замученных в застенках писателей, погребенных во льдах кулаков. Бесчисленные кости убиенных революцией жертв выстилали русские поля и дороги, служили основанием заводов и космодромов, были фундаментом городов и научных центров. Казались навеки забытыми, бесконечно мертвыми. Но лишь до времени. Лежали в земле, как брошенные в нее семена, дожидаясь грозного ливня. И тогда под черно-фиолетовым дождем семена оживут, кинутся в рост, сбросят с себя города и дворцы, опрокинут памятники вождям, расколют кремлевские башни, обрушат космические корабли, потопят флот, и страна, могучая и незыблемая, расколется, ощетинится огромными, до неба, берцовыми костями, оскалится черепами, воззрится пустыми глазницами. Случится несчастье, которое пророчила ему Валентина, умоляя остаться. Но он не остался. Пришел смотреть на переселение индейцев, на черноволосые головки зарезанных девочек, на голые женские икры, сотрясаемые судорогой смерти. Не помешал, не спас. Был соглядатай, соучастник. И надо немедленно разворачивать «Тойоту», мчаться в Пуэрто-Кабесас, лететь на разболтанном «Локхиде» через Кордильеры в Манагуа. Кинуться ей на грудь, целовать ее пальцы, умолять, чтобы она отменила, взяла обратно пророчество. Остановила крушение земли, простила его. Спасла своей чудной женственностью обреченный мир.
Лоб у него горел, виски стучали. Это был звук бесчисленных незримых смертей, происходивших в его кровотоках, где гибли красные кровяные тельца.
Они добрались в Тасба-При, на свежую вырубку, окруженную огромным сумрачными лесом, где деревья окружали селение сплошной поднебесной стеной. При въезде, как грозный страж, высился отлитый из бетона мускулистый индеец с угрожающе поднятым мачете. Тут же дымилась, бугрилась обгорелыми пнями отнятая у леса корчевка. Поселок был в стороне – одинаковые, аккуратно сработанные дома на сваях, электрические столбы вдоль улиц, нарядные разноцветные кровли. Одна часть поселка была освоена, виднелись люди, висело на веревках белье, туманилось над крышами тепло невидимых очагов. Другая, свежевыструганная, безжизненная, напоминала расставленные деревянные ульи, куда еще не вселились пчелы. Грузовики с переселенцами отправились в эту дальнюю, необжитую часть, а Белосельцев, Сесар и Джонсон двинулись по улице.