Корень жизни: Таежные были
Шрифт:
Когда Игорь Петрович, случалось, еще в неостывшем возбуждении рассказывал о весенней охоте Вале, она тихо и укоризненно спрашивала: «Неужели в ваших охотничьих душах нет ничего святого?» Тот вопрос теперь повторялся в душе Игоря Петровича много раз, и ему нечего было ответить.
Мысли и воспоминания одолевали: «Стрелял, не задумываясь, петухов на тетеревиных токах, в их весеннем брачном буйстве. Сбивал вальдшнепов, ищущих в густоте вечерних сумерек подруг. Убивал неповторимых в брачных нарядах и своеобразном экстазе турухтанов, подманивал на выстрел изюбров в пору их свадеб. А по какому праву? Ведь животные — пусть в них много инстинктов! — тоже испытывают сильное влечение к избранному, и нередко единственному. Они знают, что такое тоска разлуки, ревность, горе отверженного и счастье взаимности…»
И чем больше вспоминалось и думалось, тем крепче становилось решение повесить ружье на стенку раз и навсегда. Охоту как таковую Игорь Петрович не осуждал, нет. Она, верил он, не будет «упразднена» и в отдаленном будущем, хотя ее законы и кодексы безусловно подвергнутся пересмотру. Охота была, есть и будет составной частью охраны природы. И все же… «Пусть теперь, даже по самым усовершенствованным правилам, стреляют другие, — решил он. — И пусть не осуждают меня, не зовут отступником. Был ведь Лев Толстой страстным охотником, а в пятьдесят лет от охоты отказался раз и навсегда».
…Сильный «Вихрь» легко гнал лодку вниз по Уссурке. Игорь Петрович был внимателен, вовремя увертывался от карчей и камней, умело проходил опасные места, заломы, узкие и скальные прижимы. Но на фоне воды и неба, лесистых сопок и каменистых обрывов он ясно видел золотистого пантача с высоко поднятой головой, а рев мотора в нескончаемом ритме повторял и повторял короткий, как тот роковой выстрел, вопрос: «За-чем-у-бил, за-чем-у-бил, за-чем-у-бил…» Эхо этого осуждающего, неотступно-укоризненного моторного голоса широко разбрасывалось по горам и лесам, воде и небу. По всему прожитому. И даже по всему тому, что еще предстояло прожить…
НА НЕРЕСТИЛИЩЕ
Вертолет завис над узкой речной косой, боязливо приспустился до метровой высоты. Повинуясь резкому нервному взмаху руки пилота (выгружайтесь, мол, сесть не могу: опасно!), мы лихорадочно сбросили рюкзаки, тюки, лыжи и прочий экспедиционный скарб, поспешно спрыгнули на него сами и придавили телами, чтобы не разбросало вихрем воздуха от громадного винта. Машина, словно обрадовавшись, взмыла вверх, лихо накренилась и исчезла за теменью леса.
Мой спутник, егерь Николай Иванович Калюжный, старый знакомый, приятный и обходительный мужчина зрелых лет. А высадились мы в конце октября в верховьях Кура, на протоке Асекта, для промыслового учета численности зверей по первоснежью.
Время близилось к вечеру, мы торопливо перенесли свое имущество на крутой берег, поставили палатку под кедром, втиснули в нее жестяную печь, напилили дров на ночь. И только после этого, уже при бликах угасающей зари, я взял ведро и пошел к реке за водой — пора подумать и об ужине, коль в суматохе дня было не до обеда.
Река всегда печалит меня и радует, вызывает раздумья и воспоминания, потому что я вырос на Тунгуске — не какой-нибудь енисейской Тунгуске, а той, которая впадает в Амур под Хабаровском. С затонувшими в былое годами детства, трудного военного юношества — со всем, что было от моих пяти до восемнадцати лет, рядом шла Тунгуска.
Но река, к которой я сейчас подходил с ведром, не просто вызвала во мне привычные раздумья и воспоминания, но как бы рванула их из залежей памяти, потому что на блестящую гладь плеса одна за другой красиво вынырнули, пустив тугие круги волн, три кеты — эта рыба для меня тоже «от пяти до восемнадцати».
Я мгновенно сообразил, что здесь кетовое нерестилище, и удивился, почему об этом не подумал, не догадался раньше, прекрасно зная, что в верховья Кура осенняя кета спешит с сентября до самого ноября. А тут еще на недалеком перекате зашумел, заплескался в штурме быстрины косяк этой рыбы.
Ночью я слушал неровный храп Николая Ивановича и вспоминал невозвратное.
…Рыбачил я на Тунгуске сызмальства и много — все мое детство и отрочество — прошло на реке. И повезло мне в тех рыбалках: я застал сказочное обилие всякой, в том числе и диковинной, амурской рыбы. За зорьку удочками налавливал столько, что не взвалить на плечо, карасей короче ладони отпускал с крючка погулять-подрасти, сомиками и щучками, не вытянувшимися за тридцать сантиметров, пренебрегал. Мне посчастливилось снимать с крючков таких карасей, что моя мать принимала их за сазанов; пудовых тайменей и щук, двухпудовых сомов лавливал…
Но больше всего меня удивляла и восхищала кета. Приходила она на Тунгуску в середине сентября — как раз в рунный голосистый лет гусей, в пору осеннего лесного многоцветья. И было ее так много, что мы с отцом и братом, порыбачив бредешком день, запасались до следующей осени.
Я подолгу бывал на рыбацких станах, слушал рассказы о кете, видел целые горы из ее живого серебра, лишь тронутого причудливой брачной раскраской. Потом торопливо читал все, что писалось об этой удивительной рыбе.
Случилось так, что с годами, повзрослев, я надолго покинул Тунгуску. А теперь вот, через много лет, приятный случай забросил меня сюда, на Асекту, вода которой за пару дней выливается через Кур в милую мою Тунгуску и омывает берега и косы, когда-то топтанные моими босыми ногами. А завтра я, быть может, увижу рыбу — кету, которая несколько дней назад преодолевала напор Тунгуски. Ту самую рыбу, таинственной и загадочной жизнью которой болел издавна.
Ночью, взбудораженный предстоящим «свиданием» с кетой, я оделся и с фонариком ушел к воде. Она в безлунье была черной и густой, как нефть, но жила неумолчным разноголосым говором текучих струй, всплесками рыб. Такой же черной и густой, но умиротворенно-молчаливой я часто видел реку моего детства.
Утром было знакомство с Асектой «в лицо». Она оказалась типичной речкой-невеличкой с тихими светлыми плесами и шумными рябыми перекатами, сплошь устланными крупной галькой, с обрывистыми берегами и плоскими косами. Хмурая кедрово-еловая тайга то с одной стороны пододвигалась вплотную к воде, то с другой, уступая место вдоль кос на излучинах ивнякам и чозенникам. Поодаль зеленели горы.
На снег пока и намека не было, хотя по утрам изрядно подмораживало. Два дня мы с Николаем Ивановичем знакомились с окрестностями, планировали свои учеты «по белой тропе», занимались всевозможными хозяйственными делами, которых в тайге всегда набирается уйма. А в свободное время он азартно ловил ленков, иногда, грешным делом, «брал» и кету, если замечал «серебрянку»… А я тихо ходил вдоль берегов, потом еще тише сидел в укромном месте неподалеку от палатки, на крутом изгибе протоки, в тени старого густого кедра. Вправо и влево, если глядеть на воду, хорошо просматривались плес и перекат, а прямо подо мной — рукой подать — было кетовое нерестилище со всеми его таинствами.
Конец октября выдался на редкость теплым и тихим. И повсюду чистота: чистая голубизна неба без единого облака; прозрачная вода, то устало затихающая на плесах, то шумная и возбужденная; темная зелень тайги тоже была чистейшего тона. Вода ослепительно сверкала на солнце, а если встанешь спиной к нему, то увидишь, как речные струи насквозь пропитаны светом, цветом тайги и неба.
Покой воды то и дело нарушала кета. Она выпрыгивала на плесах, шевеля их тяжелый глянец, будоражила перекаты, разбивая бурунами и брызгами их переливчатую рябь. Иные на мелководье взвивались в воздух так близко от меня, что я хорошо видел их большие глаза, а в них фанатическую целеустремленность.