Коридоры памяти
Шрифт:
Скоро, однако, наступил новый учебный год. Дима был занят. Оказалось, что этого он и хотел. Не самих занятий, хотя они тоже были нужны, а того, чтобы снова быть с ребятами. Он обрадовался, когда вдруг понял это.
Глава двенадцатая
Дима открыл глаза, поднялся с постели, в белом сумраке комнаты увидел себя в зеркале на стене: белоног, нескладен, миловиден, странно внимательны глаза. И сразу все вспомнил.
«Десять лет, — отчетливо, как вслух, подумал он. — Почему я должен радоваться? Почему меня должны поздравлять? С чем?»
Хотелось отказаться от подарка, но не хотелось обижать родителей. Они, конечно, решили бы, что он обиделся на них. Вчера мама так и не поверила ему.
— Отец уже приготовил, завтра сам тебе даст, — сказала она.
Лишь мгновение Дима был благодарен. Но не за подарок, а за то, что о нем помнили.
— Не надо, — повторил он, — у тебя же нет денег, я все равно отдам их тебе.
«Десять лет», — снова, как вслух, подумал он.
Мама поцелует его мягкими губами. Отец поцелует тоже и виновато улыбнется. Весело ему будет вечером с гостями. Все было заранее известно.
«Через десять лет я буду взрослым», — подумал он.
Последнее время он ловил себя на том. что со странным вниманием разглядывал своих сверстников, знакомых отца и приятельниц мамы. О чем они думали? Как чувствовали себя, если не знали, куда пойти, чем заняться?
Прежде, когда Диме было хорошо, ему было хорошо как-то только самому. Плохо ему было тоже только самому. Конечно, он догадывался, что другие тоже как-то там про себя жили. В застойно морозные и вьюжные дни холодно было вознице, что возил его на санях в школу. Не лучше было и тем, кто подвозил им воду в обледенелой бочке, дрова и новогоднюю елку из леса. Наверное, не хотелось и ребятам ходить в школу пешком по длинной лесной дороге навстречу колющей поземке. Но они были сами по себе, он тоже сам по себе.
— Ты должен уступать девочкам, — уже в Широкой Балке говорила мама.
С какой стати? Разве девочки не так же, как мальчики, ссорились, всегда чего-нибудь хотели и были неуступчивы? Непонятно было, почему взрослые украшали девочек всевозможными косичками и бантиками, сарафанчиками и платьицами, чулочками и туфельками и выставляли, словно напоказ, почему мама тоже старалась, чтобы его сестры выглядели нарядными?
Девочки в самом деле любили все яркое. Он убедился в этом по сестрам. Молча и безнадежно с застывшими слезами на потемневших глазах однажды бегала за ним, отнявшим у нее тряпочку, тоненькая как стрекоза его младшая сестра Оля и вдруг разрыдалась. Наверное, впервые обрушилось на нее такое горе. Отдав тряпочку сестре, он видел, как долго и трудно она успокаивалась. Не тогда ли он полюбил ее?
Чувство-догадка, что другие тоже что-то там про себя переживали, возникало в нем при виде слез, выступивших на синих смирных глазах обманутого Мекой доверчивого мальчика. Оно возникало, когда, глядя на девочек класса (мальчики всегда нападали, девочки защищались), он замечал, что нарядные девочки защищали свои косички, бантики и платьица, а ненарядные защищали самих себя. Он помнил, как, заигравшись, не поладив с кем-то и кого-то обидев, вдруг обнаружил, что обидел девочку. Рука запомнила, как продавились под легким платьицем косточки. С бессильным отчаянием смотрела она на его запалившееся лицо. Он отступил. Но и тогда, как ни неприятны ему становились приставания мальчиков к девочкам, он не понял бы себя, если бы принял сторону девочек.
Теперь все стало иначе. Он понял, что не был каким-то исключением. Не были какими-то исключительными и отец, и мама. Даже учительница лишь напускала на себя строгость, на самом же деле была как все. Каких только взглядов, жестов и поз не наблюдал Дима у нее! Вот она посмотрела на свои длинные сухие пальцы, согнула их и взглянула на маникюр, посмотрела на край стола, провела по нему узенькой длинной ладонью и отряхнула пальцы, увидела портфель, невидимые пылинки и волоски на локте и плече костюма, подняла глаза на класс, но ничего там не увидела. Проделывая эти и десяток других вещей, она менялась в лице. Оно становилось заносчивым и высокомерным, доброжелательным и доверчивым, язвительным и нетерпимым, простодушным и растерянным, решительным и строгим. Это было лицо одновременно одного и совсем разных людей. Все это происходило, пока у доски отвечал один ученик. Диме казалось, что он тайком подглядывал за нею.
Но больше всего занимал его отец. Кто, как не он, должен был, обязан был знать что-то такое, что связывало людей с жизнью и делало ее интересной! Кто, как не отец, должен был, обязан был вести его по жизни!
Дима никого из родителей не выделял. Маме хотелось, чтобы отец был хорошим семьянином и не выпивал. Дима соглашался с ней и сам хотел этого. Он понимал и отца, если видел, что мама требовала от него так измениться, будто отец вообще не имел права хотеть то, что хотел, без чего стал бы совсем не отцом.
Он не мог обходиться без газет. Это были «Правда», реже «Известия», еще реже все другие газеты. Он мог, что случалось совсем уж редко, взяться за книгу. Прочитав несколько абзацев, он откладывал ее и смотрел на часы. Только однажды отец читал книгу долго и смеялся до слез. Это был «Тартарен из Тараскона», единственная книга, которую отец дочитал до конца, знал почти наизусть и как анекдоты рассказывал приятелям и знакомым.
Отец любил компании. Если выпивать, играть в карты, лото или шахматы было не с кем, его высокое с густыми кустами бровей и маленькими карими глазами лицо выражало беспокойство. Заметив Диму, он вдруг улыбался ему по-мальчишески доверчиво, будто Дима был старше и знал, что делать, а отец был младше и обрадовался встрече со старшим. Иногда включался он в игры дочерей и младшего сына, но из этого ничего не выходило: кто-нибудь из них обижался или сам отец сердился на них. Тогда он звал Диму с собой и шел в поселок.
— Вот с сыном гуляю, — говорил он даже едва знакомым людям и улыбался, высоко обнажая зубы.
«Неужели ему нравится это?» — думал Дима, когда отец, с кем-нибудь заговаривая, подолгу задерживался.
Состояние ничем не занятого отца передавалось Диме странным образом. Солнечный свет и тени, дерево дикой груши во дворе, многочисленные сараи, дома, люди вокруг — все оказывалось как бы в другом месте и в другом времени. Он физически ощущал обособленность окружавших его предметов и людей, свою собственную природную обособленность и отдельность.
Таким отец был не только в часы, когда не знал, чем занять себя. Он вдруг останавливал машину, на которой, захватив Диму, ехал по делу, и шел к близкому лесу. Он тут же снимал фуражку, расстегивал или снимал китель, подставлял себя солнцу, воздуху и зелени. Потом непременно садился.
«Что ему здесь нужно?» — недоумевал Дима и звал:
— Поехали, пап!
— Подожди, подожди!.. — не соглашался отец.
Земля была как-то особенно тверда, чтобы долго рассиживаться, легкий ветер неприятно свежо проникал под одежду, не хотелось переходить в какое-то странное состояние покоя и безымянности. Не это ли как раз и нравилось отцу? Нравилось, будто освободившись от чего-то, сидеть на земле просто так, слушать движение воздуха и шевеление леса, смотреть на поблескивающую под солнцем траву. Диме почудилось, как вдруг надвинулась на них самобытная и безымянная жизнь вокруг.
— Пойдем, — сказал наконец отец и поднялся.
Что-то в его голосе послышалось Диме, и он пожалел, что торопил отца. Уже сев в машину, Дима невольно оглянулся туда, где они сидели: что-то было в том, что он там почувствовал.
Вошел отец.
— Вот возьми. Тысяча рублей, — сказал он и, кольнув щекой и губами, поцеловал. — Поздравляю с днем рождения.
— Не надо.
— Ты же хотел купить велосипед, — забеспокоился отец.
— Отдай маме.
— Возьми, возьми, купишь велосипед.