Коридоры памяти
Шрифт:
Но уже в первые дни третьего года он почувствовал, что всякие сомнения на его счет исчезли. В который раз он убедился, как важно было быть внимательным на уроках и ничего не откладывать на завтра.
Но не одной учебой и не одними командами жили ребята. Даже не столько учебой и командами, сколько всем остальным. Не мог остаться в стороне и он. Не все его однокашники были такими уж быстрыми и умелыми. Его тело тоже кое-чему научилось. А играть так, как играл наскакивавший и всех цеплявший Млотковский или как Хватов, лишь бы настичь мяч и пнуть, снова настичь и снова пнуть, Вова тоже не мог. Однажды, вдруг загоревшись, он так и сделал. Хотя приходилось все время метаться, как метался мяч, он почувствовал, что играть даже так было хорошо. Однажды он даже играл за взвод. Его поставили в полузащиту. Получаться у него ничего не получалось, но мешал соперникам он, должно быть, больше других и был неутомим. Вот тогда-то он понял, что такое было быть настоящим мальчишкой.
Но как бы там ни было, по-настоящему он мог проявить себя только в учебе. Лишь она выявляла главные достоинства, от которых зависело будущее каждого. Здесь преимущества были на его стороне. Пока ребят отвлекали посторонние увлечения, он не терял времени даром. Однажды он был неожиданно и приятно удивлен, как мало ребят училось вровень с ним. Во всем взводе такими были Годовалов и Руднев. Не признаваясь в этом себе, Москвин едва допускал, чтобы кто-то еще был столь же упорен и настойчив. Так было и в роте. К тройке добавлялись Петров из четвертого взвода и Брежнев, по очереди с бывшим сыном полка Солнцевым представлявший роту в президиумах собраний и митингов. На большее, чем быть в такой компании, Москвин и не претендовал.
Ни с Рудневым, ни с Годоваловым, ни с Москвиным Дима так и не подружился. Хватало и того, что они жили как бы параллельной с ним жизнью. Иногда такие же чувства вызывали у него и ребята других взводов. Оказывалось, что и там кто-то другой жил какой-то его жизнью.
Так интересно и разнообразно он еще не жил. Он управлял своим самочувствием, всегда знал, с кем и когда ему хотелось проводить время.
Лишь один человек во взводе вызывал у Димы странное чувство. Это не было его личным чувством, а так непосредственно и устойчиво передавалось ему отношение взвода к вечно пригнутому, с необыкновенно подвижной, то убегающей за уши, то набегавшей на низенький лоб кожей головы, с беспокойно мечущимися взглядами Левскому. Пожалуй, это был единственный его однокашник, у которого за все время так и не появилось ни друзей, ни приятелей. Достаточно было взглянуть на его старавшуюся за всеми поспеть суетливую фигуру, на елозившие по голове серенькие волосы, на костлявые руки-лапки и невыпрямлявшиеся в коленках ноги, чтобы почувствовать досадливую неприязнь. Как на муху, как на какое-то насекомое, которое тем не менее являлось его товарищем, смотрел на него Руднев. И в самом деле, будто опасаясь выдать в себе что-то порочное и недостойное, Левский избегал смотреть прямо и открыто, даже обычный свет, казалось, резал ему глаза. Еще больше, чем возмутительных подхалимов, доносчиков и всяких самозванцев, в упор не признавал Левского приземистый большеголовый Витус. Немедленно взъярялся и как самого последнего презирал Левского Ястребков. Даже вступавшийся за многих Уткин старался не замечать, как иногда третировали общего нелюбимца ребята. Словом, Левский не вызывал обычного и привычного всем сопереживания и участия, и чем дальше, тем очевиднее приходилось лишь терпеть его. И не в том было дело, что он постоянно оказывался среди отстающих, не в том, что добивался чего-то незаслуженного, и не в том, что с кем-то чего-то не поделил, а в том, что он и не собирался ничего и ни с кем делить (даже краешек стула), что всегда поступал не по своей воле, а вынужденно, что, несмотря ни на что, оставался таким, каким нельзя было любить его.
В начале третьей роты училище посетил необычайно самодовольный офицер. Неопределенного роста, неопределенной комплекции, без каких-либо запоминающихся примет, он, однако, как будто не умещался сам в себе. «Чей-то отец», — подумали воспитанники. Странное самодовольство офицера не очень-то удивило их. Майор — не маленькое для них звание, и обладатель его, тем более чей-то отец, уже сам по себе значил немало. Удивило другое: посетитель оказался Левским. Приподнятое скуластое лицо, широко раздвинутый рот, незаметно выдвинутые глаза, каждую секунду успевавшие окинуть окружающую обстановку и все увидеть, — родитель явно знал себе цену. Поглядывая на встречавшихся ему одинаковых суворовцев, среди которых где-то должен был находиться его сын, он все время улыбался неубывающей улыбкой, но не суворовцам, товарищам его сына, не каким-то своим наблюдениям и мыслям, вообще не тому, что он видел, а от переполнявшего его чувства собственной значимости. Его было как-то трудно разглядеть, странное самодовольство засвечивало его. Увидев такого родителя, Голубев подобрался и весь превратился во внимание. Он еще больше насторожился, когда, уважительно рассказывая об усидчивости и старательности младшего Левского и своих надеждах на трудного воспитанника, почувствовал, что старший едва ли слушал его. То есть слушать-то тот слушал, но так, будто понимал о сыне и обо всем больше, чем какой-то старший лейтенант-воспитатель. Так они разговаривали, сначала по пути от проходной до казармы, потом в казарме, которую командир взвода показал приехавшему родителю, затем в офицерской комнате.
Почти все это время младший Левский находился с ними. Он посмелел, даже несколько выпрямился, смотрел вокруг прерывисто и зорко, ловя обращенные к отцу, а значит, и к нему явно изменившиеся взгляды сверстников. Даже Голубев при отце оказался как бы в подчиненном положении. Однако разговаривали они недолго. Отец не собирался вникать в ненужные ему подробности и поглядывал на сына как на свое продолжение.
Скоро отец и сын направились к проходной, и видно было, что шли родные люди. Сидевший с Гривневым в беседке у перекрестка Дима слышал, как Левский, поднимая на отца признательные глаза, спросил:
— Папа, а когда тебе звание «майор» присвоили?
— Месяц назад. Теперь мы тоже не лыком шиты, Вовик. У меня в подчинении даже один подполковник есть.
Первые дни после визита отца Левский держался необычно сосредоточенно. Если бы не пригнутость и привычка смотреть на всех откуда-то снизу, он выглядел бы вполне достойным воспитанником. Да и отношение взвода к нему на какое-то время изменилось. Ненадолго.
Запомнилась Диме последняя игра в чехарду. Согнувшись головой и руками к коленям, сначала стоял Тихвин, а другие прыгали, на лету отталкиваясь от его спины. Прыгали от черты, в полете делали ногой отметку на земле за ним и всякий раз отодвигали его все дальше от черты. Тот, кто заступал черту или не мог перепрыгнуть через стоявшего, сам становился к черте. Далеко прыгал длинный Зигзагов. Еще дальше прыгал Уткин. Летел ласточкой, звучно опускал руки ладонями на спину стоявшего. Разбежался Млотковский. Перед чертой он засеменил, понял, что не перепрыгнет, налетел на Тихвина грудью, вцепился в него и, подогнув ноги, стал карабкаться. Сил у него не хватило, он опустил ноги на землю, подпрыгнул, животом навалился на Тихвина и стал карабкаться дальше. Тихвин от натуги полиловел и не устоял. Остальные тут же образовали кучу малу: накрыли лежавших Зудов и Хватов, к ним привалились Гривнев и Ястребков, поверх всех, как на ворох одежды, бросился Зигзагов.
После Млотковского стоял Левский. Его костлявая спина прогибалась под прыгавшими, и многим, видел Дима, хотелось, чтобы она прогнулась еще больше. К нему так и не привыкли, а только терпели. Теперь можно было не терпеть, побольнее впечатать ладони в терпеливую спину.
Нет, и к Левскому Дима относился неплохо. Каким бы тот ни был, он, воображал Дима, чувствовал себя как все, но тайно как все, скрыто как все. Он шел по жизни как по длинному подземному ходу, что вел туда же, куда остальные шли верхом. Лишь во время каникул он внутренне выпрямлялся, становился выше ростом и смотрел на окружающих почти открыто. Он даже гордился тем, что учился с такими не признававшими его ребятами, как Руднев и Высотин, Попенченко и Хватов, что сам был одним из них.
Глава девятая
Рослые, уверенные, вступили они на центральную аллею. Как тесно и будто суетясь шли их младшие товарищи, так широко, свободно и раскованно шли они. Головы подняты. Плечи развернуты. Ноги ступали всей ступней. Такими же взрослыми и решительными представлялись им старшие суворовцы два-три года назад, когда вот так же шли по центральной аллее. Теперь смотрели на них. Да и как не смотреть, если шла п я т а я рота.
По утрам они совершали пробежки по городу. Бежали шаг в шаг, рука в руку. Удары ног по асфальту одновременно отдавались в застойной тишине. Чем дальше удалялись от ворот училища, тем явственнее ощущали, что город с м о т р е л на них. Деревья по обе стороны дороги поворачивались к ним как люди. Взгляд невольно искал редких прохожих, говорил: «В о т м ы к а к и е!»
Так уже было и… не было…
Так было, потому что всякий раз, возвратившись в училище, они изменялись и становились хозяевами раскрывавшихся перед ними новых жизненных пространств. Так было, потому что, возвратившись в училище и узнавая друг в друге себя известных и себя неизвестных, они обнаруживали в себе неожиданные достоинства. С каждым годом они все больше признавали друг друга, но признавали не столько один другого лично, сколько какого-то одного общего человека, что находился в каждом из них.
И все же на этот раз было иначе. Уже одно то, что они дошли до старшей роты, само по себе значило немало. Этого никто не мог сделать за них. Это совершили они сами. Они вдруг почувствовали, что им не с кого стало брать пример, не на кого равняться. Теперь равнялись на них.
Конечно, была еще самая старшая шестая рота. Она держалась степеннее. Но не равняться же на тех, кого они во многом превосходили. Может, в массе шестая рота была несколько крупнее, но прежде выпускники выглядели внушительнее, многих из них знало все училище. Этих не знали. Но кто не знал Руднева или Попенченко, Зигзагова или Стародворова? Кто не знал боксеров, баскетболистов, художественной самодеятельности пятой роты? Младшие роты явно предпочитали их шестой.
— Ребята, это же здорово! — восклицал Гривнев и вращал выпуклыми глазами.
Они были довольны и не скрывали этого. Не скрывал Хватов, ставший еще деятельнее, чем обычно. Красноречиво оглядывал ребят Высотин. Сдерживался Попенченко. Он видел, что являлся в глазах товарищей одним из тех, кто составлял достоинство роты и придавал ей вес. Это было приятно и смущало. Получалось, что он, радуясь перемене, радовался как бы самому себе. Получалось, что, радуясь самому себе, он не должен был находить ничего особенного в том, что стал старшим суворовцем. Меньше, однако, сдерживали себя те, за кем прежде не замечалось особых достоинств. То, что они стали старшими, теперь уравнивало их со всеми. Даже Левский не мог унять охватившего его возбуждения. Как ни пренебрегали им, он тоже вместе со всеми перешел в пятую роту. Что из того, что кто-то успевал лучше его, что из того! Но еще увереннее стал и без того уверенный Руднев. В пятой роте не годилось оставаться такими, какими они были в четвертой. Это он первый, когда рота вступила на центральную аллею, поднял голову, развернул плечи, пошел широко и раскованно.