Корней Чуковский
Шрифт:
Повсюду уже вошли в обиход разборы персональных дел – беспощадные многочасовые судилища. Характерна одна из дневниковых записей К. И.: педагогу Сыркиной накануне проработки проломили голову в подъезде, и она, очнувшись на третий день, сказала: «Ну вот и хорошо. Не будет проработки». На Украине и Кубани властвует голод, о котором все испуганно молчат (Чуковский записывает, никак не комментируя, как парикмахер, который его брил, вдруг заговорил об этом – и кричал истерически: «Там истребление человечества!»). В городах трудности с продовольствием, очереди, давка в транспорте, затруднения с выплатой денег. 23 декабря Шкловский записал в «Чукоккалу» несколько «переименований» – писателя Павленко, к примеру, переименовал в Правленко, раскаявшегося конструктивиста Корнелия Зелинского – в Карьерия Вазелинского. Подписал сверху «это не я» и добавил ниже:
"Эпоха переименована в максимально-горькую Тоже не Виктор Шкловский и почерк не мой и не Виктора Шкловского".Тынянов добавил ниже:
"Если же ты не согласен с эпохой, Охай".Чрезмерность любви
Говорят, после смерти близкого труднее всего пережить первый год, дальше будет легче. Год пережит, хотя и с трудом, и Чуковский начал восставать из пепла.
Шкловский в декабре уговаривал его вернуться к занятиям литературной критикой – но К. И. вполне понимал, что это невозможно. В наступившие новые времена, несмотря на кажущееся смягчение литературной политики (либерализм либерализмом, а контроль над печатным словом в 1933 году еще сильней ужесточили, объединив военную, иностранную и идейно-политическую цензуру в одном всесоюзном Главлите), Чуковский продолжал заниматься литературоведением и детской литературой. Борьба с «чуковщиной» практически сошла на нет, отчасти по причине отмены РАППа, самого непримиримого врага всего живого в литературе, и Чуковский перестал быть персоной нон грата в издательских планах. После нескольких лет запрета стали постепенно выходить его сказки. Теперь он выступает на радио – читает свои произведения для малышей и книгу «Маленькие дети»; он отвечает на почтительные вопросы журналистов – «Над чем вы работаете?», «Каковы ваши творческие планы?» (29 декабря 1932 года, через три года после шельмования Чуковского, «Литературная газета» вежливо интересуется его работой) – и вновь получает детские письма со всей страны.
Тон газет, когда они пишут о Чуковском, сильно изменился – теперь это уже не воинственное «доколе наши дети будут получать некачественную книгу» или «изгнать „чуковщину“ из детских библиотек», а уважительное «писатели за работой», «писатели помогут юным литераторам»… У него охотно берут в печать статьи – после долгого затишья он вновь начинает активно публиковаться в газетах.
Самое главное – в 1933 году выходит первым изданием книга «От двух до пяти», которая мгновенно принесла автору всесоюзную родительскую любовь и славу. С советскими родителями еще никто не пытался всерьез и по-человечески, без идеологической трескотни, поговорить о их детях – о том, как их надо растить (не с точки зрения коммунистического воспитания, а вообще: чем кормить, о чем разговаривать, какие песни петь, какие сказки рассказывать и рассказывать ли вообще), как их понимать, как им помочь стать хорошими гражданами хорошей страны. Несколько лет спустя Чуковский рассказывал на одном из комсомольских совещаний по детской литературе, что после выхода книги родители завалили его письмами с вопросами, какой давать прикорм, как пеленать, как ухаживать, как освещать половые вопросы в разговорах с подрастающими отпрысками… В государстве, занятом масштабными проблемами промышленности и сельского хозяйства, до маленьких детей ни у кого не доходили руки; что делалось – делалось по старинке, и недаром Чуковский потом так часто подчеркивал, что нужна наука о детях, нужно изучать детство, язык детей, детское творчество, а главное – детскую психологию; нужна вообще научная база, опираясь на которую, родители могли бы растить свое потомство.
Он сдал в печать книгу «Некрасов для детей», договорился об издании Стивенсона и Киплинга в переводе Николая Корнеевича (сам он редактировал переводы сына)… Теперь он загорелся идеей дать детям лучшее, что есть во взрослой поэзии, специально найти у каждого поэта стихи, наиболее подходящие для детей. Сыну он предлагал собрать «Пушкина для детей», но тот отказался. Отзвуки этой идеи слышим в статье «Засекреченный Пушкин», в правдинской статье «Поставщики литературных сухарей» (1935), в одном из фрагментов книги «От двух до пяти»: зачем давать ребенку те стихи Пушкина, которых он не поймет, невзирая на их идеологическую привлекательность, и держать в секрете те, что запоминаются без труда и доставляют огромное удовольствие; зачем непременно ода «Вольность», дайте лучше «Делибаша», и они радостно подхватят: «Делибаш уже на пике – а казак без головы!» – дайте им «Вурдалака», «Бонапарта и черногорцев» – и они полюбят Пушкина…
Сейчас, когда Чуковского уже не гонят от детей и он снова может быть с ними, он словно наверстывает упущенное. В июле 1933 года он уехал в Евпаторию, выступал там перед обитателями детских санаториев – в дневнике говорится: «…дал там 11 концертов». Сыну писал: «Я живу среди актерской богемы; это утомительно и неинтересно – все равно что жить в обезьяннике. Но дынь и абрикос сколько угодно, пляж гениальный, детворы миллионы, и я не ропщу… Я выступал – афиши были большие, а успех, по-моему, средний. Ежедневно посещаю санаторию для костных… Сегодня будет у меня эпизод специально для „Солнечной“: я поеду с костными на катере». В «Солнечную» он этого не вписал; интересно, кстати, что он никогда не считает свои произведения законченными: дорабатывает, дописывает – в этом же году он замечал в дневнике, что «раскачал себя до пьяного ритма» – и сел писать… «Федорино горе»! которое к этому моменту уже вышло шестью изданиями!
Из Евпатории К. И. отправился в долгий путь по югу СССР. Начало тридцатых – вообще время больших писательских разъездов; Николай Корнеевич в это время поехал с другими писателями на Беломорканал (отцу писал: «Путешествие по каналу было необыкновенно интересно». Участия в известном коллективном труде по итогам поездки он по какой-то причине не принял). Корней Иванович поехал сначала в Ялту – Балаклаву – Алупку (снова на могилу к Муре), затем пароходом в Батум, а оттуда поездом в Тифлис. Из дневниковой записи К. И. следует, что в Тифлисе он сразу с вокзала отправился смотреть детский парк и детский бассейн, о которых так шумели советские газеты, и, увидев, что это сплошь надувательство, сразу отправился в редакцию газеты «Заря Востока» сообщить о непорядках – не тратя даже времени на еду и поиски гостиницы. В Тифлисе в это же время гостил Борис Пильняк, и Чуковский, зайдя к нему, сразу попал в шумное, богатое грузинское застолье с Тицианом Табидзе в роли тамады, – и все закрутилось, понеслось. Поехал в Мцхету смотреть ЗАГЭС и старинный собор, был в музее, побывал в Коджорах, был на творческом вечере, читал свои сказки – «и публика приветствовала меня с такой горячностью, с какой меня не приветствовали нигде никогда». И застолья, обеды, тосты, неизбежное и неумолимое грузинское гостеприимство. Одно из писем Николаю Корнеевичу начинается так: «Милый друг! Пишу тебе это письмо – пьяный!!! А твоя мать до такой степени угостилась вином, что я еле довел ее до кровати в гостинице, где она немедленно заснула. Кроме того, меня, как Хлестакова, всюду приветствуют флагами, тостами, букетами, кахетинским номер пятый, кахетинским номер восемнадцатый – обнимают меня, целуют, подбрасывают на воздух – и все потому, что мы в Грузии! Необыкновенная страна, и мы с тобой дураки, что до сих пор сидели в Ленинграде».
Правда, тосты и банкеты начинают его уже утомлять – ему интересно осмотреть детский дом для беспризорных в Коджорах, поговорить с детьми – а вместо этого приходится сидеть за столом, есть, пить, слушать тосты, отвечать любезностями… В эти годы по Грузии вдоль и поперек носятся, по выражению Шварца, «кавалькады» советских и зарубежных писателей, осматривая, отчитываясь, выпивая литры вина, и местные писатели приветствуют, произносят тосты, сопровождают, и время от времени из-за этого гомерического гостеприимства проглядывает неизбежная усталость от гостей и даже недружелюбие – все это отлично описано у Шварца, но совершенно не испытано и не замечено Чуковским; он сейчас стремительно впитывает всякое проявление любви к нему, заботы о нем, радости от его появления.
Интеллигентские дети и дети рабочих, русские, грузинские, украинские, здоровые и больные («ты лежачий?» – спросил он мальчика в санатории, и тот ответил: «скакачий»), беспризорники, правонарушители, обычные школьники – все они одинаково интересуют Чуковского. В одном из писем он сообщает сыну: «Я здесь вижу много детей, наблюдаю, записываю, но ничего определенного не сделал». Некоторые его наблюдения до изумления актуальны даже сегодня, в иную эпоху. Побывав в декабре на заседании суда, посвященном разбору дел малолетних преступников, он с горечью записывал в дневнике: «…и все это обнаружило, как ужасно заброшены совр. дети в семье: родители заняты до беспамятства, домой приходят только спать и детей своих почти не видят. Дети приходят в школу натощак, вечерами хулиганят на улице, а отец – „Я ему говорю: читай, развивайся!“ и больше ничего…»
Эти наблюдения легко подтверждаются другими документами эпохи; сравните, например, с этими строками жалобу жены в письме ссыльному мужу (в предисловии к недавней публикации дневника школьницы Нины Луговской «Хочется жить»): «Моего влияния за последние месяцы не было, так как сдельная работа меня совершенно оторвала от дома и детей. А этот возраст особенно требует разумного влияния». Родители работают, мотаются по городу в поисках еды и вещей, часами стоят в очередях; бесконечный труд и бедный быт сжирают все их время… Лидия Гинзбург в записях начала 30-х говорит о переутомлении, о «нищете и том единственном, что может от нее спасти: безостановочной работе для денег, не оставляющей места ни мыслям, ни свежему воздуху…». Лидия Корнеевна Чуковская пишет в это время отцу, как много работы, как много надо сделать. Эпоха поставила колоссальные задачи, обнаружила бескрайние непаханые поля; ресурсы невелики, человеческих сил мало, нужда и нищета по-прежнему ужасающи – время требует работы на износ.
Мучила ли Чуковского повальная детская безнадзорность и заброшенность? Конечно, мучила. И наверняка больше, чем опечатки или непрофессиональные комментарии к поэзии и прозе XIX века. Но опечаткам и комментариям Чуковский посвятил в первой половине тридцатых несколько статей, а жгучей проблеме педагогической запущенности, фактической беспризорности детей – ни одной. Почему – гадать не станем; кажется, это даже понятно.
Из Грузии Чуковский уехал в Кисловодск, затем вернулся—и началась обычная издательская осень с вечными попытками пристроить тексты, получить деньги, выяснить, почему книгу держат в цензуре, надавить, нажать. Тут подоспели большие перемены: реорганизация детского книгоиздания. Она была связана с постановлением ЦК ВКП(б) от 15 сентября 1933 года «Об издательстве детской литературы»: на базе детского сектора издательства «Молодая гвардия» и школьного сектора Государственного издательства художественной литературы был создан Детгиз (позднее он стал называться Детиздатом, а еще позднее – издательством «Детская литература»). В дневниках К. И. есть упоминание о том, что это поражение маршаковско-горьковской партии, что Детгиз, согласно планам Горького, Халатова и Маршака, должен был располагаться в Ленинграде – однако там оставлено только отделение под руководством Маршака. Всю осень шла кадровая перетряска, неизбежным следствием которой стали неразбериха и путаница в делах, затем – заседания, планы, программы…