Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В ноябре он писал в дневнике: «Тревожит меня моя позиция в детской литературе. Выйдут ли „Сказки“, выйдет ли лирика? И что Некрасов? И что „Воспоминания“ Репина? Повесть моя движется медленно. Я еще не кончил главы Дракондиди. Впереди – самое трудное. В душе страшное недовольство собою».

Казалось бы, нашел о чем думать, когда люди гибнут. Но в обезглавленных издательствах переставали выходить запланированные книги, заработки становились нестабильными. Он не мог уйти от будничных мыслей, сосредоточиться на той одной, которая всецело занимала Лидию Корнеевну, – он не так был устроен, уходил от этой темы. Он не мог, не умел, не хотел писать и думать о смерти, не справлялся с этой темой ни в мыслях, ни в творчестве. Он продолжал жить и работать, пытался и дочери внушить необходимость жить и заниматься литературным трудом; у нее эта мысль вызывала негодование.

Зимой 1937/38 года он опять много занимался Некрасовым: в январе-феврале, к 60-летию смерти поэта, одна за другой посыпались его публикации в разных газетах и журналах: «Некрасов до революции и после», «Некрасов и наша эпоха», «Сквозь время» (к годовщине смерти), «Жизнь Некрасова», «Пушкин и Некрасов»…

Повесть о детстве давалась тяжело, Чуковский постоянно ее переделывал. Под названием «Секрет» она впервые вышла в журнале «Пионер» в 1938 году, затем, исправленная и дополненная, под названием «Гимназия» – отдельным изданием в том же году (эпиграфом к повести стала статья 121 сталинской конституции, гарантирующая право на образование, в конце была приложена статья «Министр, царь и кухаркины дети»). Переиздание вышло в 1940-м. Современным читателям повесть известна как «Серебряный герб» – так стал называться ее последний, в который уже раз переделанный вариант. Многие читали эту смешную, грустную, поучительную историю незаконнорожденного сына прачки, изгнанного из гимназии по закону о «кухаркиных детях», хотя она и не входит в круг обязательного детского чтения.

В первом варианте меньше говорилось о «кухаркиных детях», чем в последнем, а больше внимания уделялось «маминому секрету», незаконнорожденности героя, и унижениям, которым он от этого подвергался. Вариант в «Пионере» кончался обыкновенной для Чуковского сталинских времен хвалой самой гуманной советской конституции: в послесловии говорилось, что даже слезы выступили у автора на глазах, когда он услышал по радио текст основного закона. И дальше были полностью процитированы две статьи – о праве на образование и равноправии женщины.

Впереди – самое трудное, обмолвился Чуковский; самое трудное было – сцена лунной ночью, когда мать рассказывает сыну, что он «незаконный». Уходом из гимназии повесть кончалась во всех вариантах конца 1930-х. Готовя издание «Серебряного герба», вышедшее в 1961 году, Чуковский вставил в повесть несколько новых глав, отмеченных совершенно явной печатью 1937-го. Может быть, потому, что возвращался мыслями не только к детским годам, но и ко времени написания повести.

Сюжет новых глав такой. Один из героев повести, бывший вор по прозвищу Циндилиндер, стал честным тружеником. Но однажды, когда по соседству случилось ограбление, у Циндилиндера нашли несколько краденых предметов. Его арестовали.

«Циндилиндер в тюрьме? Что за чушь! Я протискиваюсь сквозь обступившую меня густую толпу и спускаюсь к Маланке в подвал. Она рассказывает странные, невероятные вещи: мой милый Циндилиндер, которого и мама, и я, да и все в нашем доме – даже полицейский усач Симоненко, – считали таким честным, таким благородным, которому все мы поверили, что он давно уже отошел от своей уголовной „профессии“, оказался дерзким и бесстыдным грабителем», – рассказывает герой Чуковского. Он недоумевает: да возможно ли такое? «Неужели, – говорю я себе по дороге, – они оба, и Циндилиндер, и Циля жена Циндилиндера, такие гениальные актеры, что могли столько лет притворяться, разыгрывая из себя благородных людей?»

Сравним с дневниковой записью 1934 года о Каменеве: «Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-нб. отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мной в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы. И притворялся, что занят исключительно литературой». В повести слышны отзвуки разговоров 1937-го о законспирированных, гениально притворявшихся шпионах: да зачем же им было так притворяться, да не может такого быть. Зачем бы жена Циндилиндера Циля стала жить в нищете и работать на конфетной фабрике, если он все это время мог обеспечивать ей безбедное существование? И в ответ обязательное «у нас зря не посадят» и «нет дыма без огня»…

Вот сестра героя, Маруся, говорит: «Ведь это абсолютно прямые улики, и сомневаться никак невозможно». Так и слышатся шепотные обсуждения 1937 года: диверсанты, да, сомневаться никак невозможно, сами признались, в газете даже фотография была: поезд пущен под откос… Вот Циля плачет на суде: «Убейте, зарежьте меня… А я не…» – и герой говорит: «Позже я узнал, что ее сильно избили в участке».

А вот из «Прочерка»: Митя Бронштейн вдруг осознал, почему его коллега Юрий Крутков признался в изготовлении бомб для терактов. «А-а… Теперь понимаю! – закричал Митя, озираясь вокруг. – Там просто пытают. Там просто бьют. Бьют, пока человек не сознается…»

В конце концов в повести правда восторжествовала, Циндилиндера и его жену оправдали и отпустили на свободу, но герой, поверивший в вину своего друга, не смел разделить общую радость: «Один я стоял в стороне от всех, как отверженный, не решаясь подойти к моим бывшим друзьям. Мне было совестно смотреть им обоим в глаза. Как я мог поверить клевете их врагов!»

Конечно, все это стоило написать и опубликовать в 1938-м, когда никто не смел сказать детям ничего подобного, когда им приходилось делать недетский выбор между родителями и родиной, когда даже осужденные родители могли самоотверженно сказать детям, что виноваты, – пусть ненавидит меня, а не страну, легче будет жить… Дети отказывались от родителей, жены от мужей, «ныне разоблаченных врагов народа», люди сходили с ума, не в силах свести концы с концами, примирить в своем сознании две противоречащие друг другу реальности. Повесть Чуковского осторожно ставила свихнувшуюся реальность с головы на ноги: если вам сказали, что любимый вами человек – преступник, – не верьте. Если он сам в этом признался – не верьте: его заставили. Не спешите отречься от него, вам потом будет очень стыдно. Это и для 1961-го довольно актуальный урок, а уж в 1938-м цены б ему не было. Но нет: оба варианта 1938 года не идут дальше радости по поводу права на образование в СССР.

В конце главы Чуковский пишет в характерной для последних лет его жизни назидательной стилистике: «И все же я до сих пор с горьким чувством вспоминаю о тогдашнем своем поведении – и не прощаю себя. Вся эта история с Циндилиндером дала мне суровый урок: я понял, что не следует верить никаким обвинениям, которыми бесчестные люди ради своих низменных целей так часто пытаются оболгать, очернить, опорочить доброе имя беззащитных людей…»

«И не прощаю себя» – это, пожалуй, не только о Циндилиндере.

«Уехать от тамошнего климата»

Дневниковых записей К. И. за 1938 год нет. Писем единицы. Зато много событий.

Еще зимой Корней Иванович решил перебираться в Москву. Примерно в то же время уехал в столицу и Маршак. В Ленинграде климат неподходящий, обмолвился Чуковский где-то. Климат и в самом деле стал совсем скверным: в Ленинграде репрессии были еще страшнее и масштабнее, чем в Москве. С выполнением ежовского трехмесячного плана они не прекратились, а лишь ненадолго притормозили и сократили размах; чувствовать себя в безопасности не мог никто, ареста ждал каждый. Были, конечно, и другие причины: печатался Чуковский теперь почти исключительно в Москве, издательские дела требовали постоянного присутствия, хлопотать об арестованных тоже приходилось в столице. Он уже несколько лет жил между двумя городами, подолгу останавливался в гостиницах, где не мог спать и страшно уставал. Наконец, в Москве строилось писательское жилье, можно было рассчитывать на дачу. Но ни с домом, ни с дачей ничего пока не выходило. 18 февраля К. И. писал сыну Николаю из дома отдыха ученых в Узком, где жил вместе с женой в ожидании решения квартирного вопроса: «Квартира висит в воздухе, но авось чего-нибудь добьемся. С дачей большая возня, ну ее! Гораздо лучше снимать у хозяев и платить вчетверо дороже – да не заботиться о каждом гвозде».

Климат климатом, а в Москве жизнь тоже была невеселая. В январе закрыли за формалистические извращения театр Мейерхольда, потом арестовали и самого режиссера. В марте начался широко освещаемый в газетах процесс право-троцкистского блока – расстреляли Бухарина, Рыкова и других. В апреле были расстреляны писатели Артем Веселый и Борис Пильняк. В мае взялись за уничтожение генетики. Летом началась вторая волна арестов в армии. Смерть, как в голодные годы военного коммунизма, ежедневно собирала обильный урожай. А в стране по-прежнему снимали фильмы, ставили рекорды производительности труда, совершали новые и новые беспосадочные перелеты, переживали за четверку папанинцев на льдине. Писатели заселяли переделкинские дачи – иногда те, что освободились в связи с безвременной смертью жильцов, тоже совсем недавно туда заселившихся.

Поделиться с друзьями: