Королева Психов
Шрифт:
– Какая ещё бабочка?! Всё выдумываешь. Вон, она на стене сидит! Бей её, бей!!
Раздавленный моим пальцем мотылёк оставляет на грязных жёлтых обоях маленькое серебряное пятнышко.
– Почему выдумываю?.. Можно же предположить, что всю свою жизнь человек неосознанно плетёт свой кокон… Плетёт лишь ради нескольких мгновений этого полёта, а в конце, превратившись в мотылька, человек видит свет и летит на него, летит, отчаянно работая крылышками, думая, что там его спасение. Но на самом деле… именно там всё и заканчивается. И ничего больше нет.
– Как твоя голова? – мама доела суп и теперь сидит напротив меня со скорбным лицом, поджав губы и положив перед собой на клеёнку обе руки.
– Болит.
– К врачу скоро пойдём. Сколько можно твоего дурака-отца слушать… На среду записала тебя.
– Ма, а что, если не полететь на свет? Просто взять и не полететь?
– Что за чепуху ты болтаешь? Какой ещё свет?
– Ну, в конце. Мне папа дал мне одну книжку. Про людей, которые умирали… Там все говорят про свет. Что будет, если не полететь?
– Твой папа – дурак, запомни это. Дурак и кобель. И шизофреник.
– Почему «кобель»?
– Все мужики кобели, потому что. Мужичьё поганое. Запомни. Никому верить нельзя. Он и тебя не хотел. Велел мне аборт сделать, а я не пошла. Два раза меня кипятком обливал. Так и говорил: «Мне щенков не нужно!» А я всё равно тебя родила.
– А зачем… родила?
– Назло ему родила, кобелю. Для себя.
– Как это?..
– Спасибо скажи!
Я встаю и ухожу в свою комнату, прихватив со стола кусок чёрного хлеба. В комнате темно. Я не включаю свет. Я скидываю с себя всю одежду, ложусь на диван и закрываю глаза. Мне кажется, что по мне ползают черви.
– Если бабочка не летит на свет, то она уже не бабочка.
Его тихий спокойный голос я безошибочно узнаю из тысячи.
Голос в моей голове.
– Деда?..
Глава 3
Мои голоса.
Я точно помню день, когда начала их слышать.
Они как-то одновременно и вдруг зазвучали во мне. Сначала далеко, еле уловимо и тихо. Потом ближе… Они подползали и скреблись в голове своими тонкими цепкими лапками, будто, запертые в спичечном коробке, сонные полудохлые жуки. Иногда, замерев, на какое-то время они затихали, а потом снова начинали грызть и разрывать рыхлый картон своими упрямыми коготками. Однажды наступил момент, когда внутренние насекомые научились своим скрежетом заглушать говоривших снаружи людей. Тихий шорох лапок постепенно усилился и перерос в долгий протяжный гул, напоминающий звук приближающегося поезда, в котором безумный машинист, высунувшись из окна бьёт по замёрзшей металлической шпале, каждым ударом глубоко вколачивая её мне в мозг.
Сильные головные боли уводили от реальности и не давали заметить, что люди, на самом деле, разговаривали со мной ничтожно мало, а то, что мне казалось однообразным монотонным мычанием, на самом деле, было их мыслями.
Мои голоса.
Они и сейчас иногда гудят внутри, как сонные пчёлы в случайно растревоженном улье.
Я точно помню, когда это началось.
Мне было четыре с половиной года, когда умер мой дед. Это был, пожалуй, единственный родной и близкий мне человек. Единственный мужчина, который любил меня бескорыстно, искренне и просто так. Любил просто, потому что я случайно и без собственного на то согласия родилась на этот свет и просто появилась в его жизни.
Он был военным хирургом и имел большой тяжелый кожаный саквояж, наполненный диковинными металлическими инструментами, который всегда казался мне Хранителем Великой Тайны мироздания. Дед никогда не разрешал прикасаться к нему, и уж тем более, открывать. Всегда строго смотрел из-под очков и грозил мне длинным красивым пальцем, пресекая всякие мои попытки даже взять саквояж в руки.
– Заяц, без спроса никогда ничего не трогай!
А еще я помню, как он брился. Опасной бритвой. Сначала как-то особо ловко точил ее при помощи толстого кожаного ремня, а потом также виртуозно и быстро выскабливал свое лицо, стряхивая в таз большие и тяжелые ошмётки плотной мыльной пены. Я всегда стояла у него за спиной и смотрела на это священнодействие, как завороженная. До чего же ловко двигались его хирургические руки! И какая твердость, и отточенность движений. Ни одного лишнего жеста. Ни единой царапины. И ни одной капли крови.
Уже после он тщательно протирал сухой тканью свой опасный инструмент, аккуратно складывал и убирал его в небольшой кожаный чехол, который хранился в недрах саквояжа.
Гладко выбритый дед становился добрым, суровый взгляд его светлел, и он разрешал мне потрогать себя за лицо, потереться носом, погладить пальцами его безупречно гладкие щеки. Я садилась к нему на колени, обнимала, прижималась ухом к груди, и засыпала под рваный ритм его сердцебиения.
Он единственный, кто знал и всегда помнил, что мне не нравятся резкие запахи одеколонов, а потому никогда ими не пользовался, ограждая меня от возможных неприятных ощущений.
Дед переехал к нам одновременно с моим рождением и сразу же заменил мне всех родственников, став мамой, папой и няней. Мой ангел-хранитель, однажды спасший мне жизнь.
Нелепая случайность.
Видимо, из лучших побуждений своего щедрого любящего сердца, мама перекормила меня манной кашей, заставляя её есть до тех пор, пока я не начала задыхаться и синеть. Дед вызвал «скорую», а после того, как меня забрали из больницы, всегда лично оберегал от опасностей внешнего мира, не подпуская близко любящих сердобольных родственников.
Дед не признавал разводов. Он перебрался к нам с одним коричневым кожаным пухлым от воспоминаний саквояжем, куда уместились все его вещи, оставив своей жене (моей бабушке) всё нажитое за их долгую и непростую совместную жизнь.
Он умер в больнице от третьего по счёту обширного инфаркта. Его сердце не справилось, и домой дед больше не вернулся.
– Мотор не вытянул, – сказал помрачневший папа и осторожно положил на рычажки красную пластмассовую телефонную трубку.
В квартире стало вдруг пусто, тихо и невозможно тоскливо. Непривычная тишина безжалостно резала слух, все ходили угрюмые и старались друг с другом не разговаривать, перекидываясь короткими фразами, словно отплевывались друг от друга шелухой от семечек. Я молча сидела на кухонном стуле, там, где всегда сидел дед, слушала сухое безразличное тиканье настенных часов и старалась ни о чём не думать, хотя в тишине это было практически невозможно.
Моя Тишина молча сидела рядом и не мешала мне.
Вдруг я увидела темно-серый сгусток, промелькнувший в коридоре по направлению к входной двери. Я успела его заметить краешком глаза, хоть это и длилось меньше секунды. Тогда я не придала этому событию особого значения и вскоре о нём забыла.
В застывшей тишине квартиры как-то особенно пронзительно звонил телефон, и мама то и дело с облегчением погружалась в долгие однообразные разговоры из причитаний и вздохов. Помню, как среди общих слов сочувствия, одна из маминых подруг предложила завесить в доме все зеркала, но мама, посчитав это старорежимными предрассудками, отказалась.
Вкрадчивый вечер вползал во все щели, а Тишина сгущалась и медленно заполняла пространство чёрно-синим сумраком подступающей ночи, разрастаясь в квартире, как опухоль. Я сидела на своём стуле и видела, как Ночь строго заглядывала в окна тусклыми глазами звёзд, никому не разрешая тронуть Тишину даже пальцем.
Я знаю. Однажды здесь победит Тишина.
Она всегда побеждает.
Когда царствует замешательство, а сомнения и страх разрывают душу…
Когда не в силах отличить вчерашнего дня от завтрашнего…