Корона, Огонь и Медные Крылья
Шрифт:
Его святейшество иногда, выезжая из резиденции, брал меня с собой в качестве писца. Мне случалось писать под диктовку письма важным особам; я не был удивлен, записывая отеческие наставления его святейшества принцу Антонию — но до глубины души поразился, узнав, что сам передам письмо.
Я не знал мира, а мир, заключающийся в светском обществе вельмож и военных чинов, и не интересовался узнать. Я был вполне готов заочно считать каждого из мирских человек, занимающих столь важное положение, образцом благочестия, разума и доблести — и вовсе не желал менять это мнение. Меня бы осчастливило предложение отправиться на Черный Юг с миссией — но ужаснула необходимость участвовать в войне на Черном Юге. Я вообще не хотел смотреть, как убивают людей — и не хотел смотреть в особенности на то, как убивают моих грезовых язычников.
Мое отвращение к войне как проявлению зла было столь нестерпимо, что я даже посмел возразить.
— Ваше святейшество, — взмолился я, — нельзя ли мне избежать этого похода? Я хотел бы беседовать с языческими философами о Боге, а не глядеть, как их расстреливают из пушек!
Святой Отец скорбно вымолвил:
— Видишь ли, дитя… Принц Антоний, к сожалению, не обладает избытком рассудительности и любви — хорошо, если он имеет упомянутые качества хотя бы в достатке. Он крепок в вере — и не видит иной службы Господу, чем война… есть много обстоятельств, вынуждающих меня позволить этот поход. Я надеюсь, что ты станешь его путеводным светочем; недостаток его любви будет компенсирован твоей чрезмерностью.
После его святейшество говорил о сохранении языческих книг, буде таковые попадут в руки бойцов за веру, о сбережении святых реликвий и о духе благоразумия, который мне надлежит нести. Я слушал и думал, что, в сущности, мне придется заниматься только одним — сдерживать разбой.
Право, я никак не мог догадаться, до какой степени провидел будущее.
Пребывающие в преклонных летах патриархи и наставники, окружающие его святейшество, многомудрые и прозорливые, от этой миссии отказались, предвидя неудачу. Я тоже предвидел оную — но отказаться не мог. Послушнический долг велел принимать, не ропща — я честно попытался принять и не роптать… прости мне, Господи, слабость мою!
Принц Антоний оказался ростом высок, голосом громок, красив суетной мирской красотой — и выражение лица имел надменное. На меня же взглянул, как жестокосердные господа смотрят на юродствующих странников, покрытых пылью и язвами — пнуть мешает лишь брезгливость. Письмо его святейшества прочел без должного благоговения и швырнул его в камин; о моей миссии отозвался, как о несносной докуке.
В течение месяца я только и молился, что о кротости и смирении. Его святейшество пожелал, чтобы я стал принцу верным спутником и товарищем; я пытался заводить с его высочеством беседу много раз — и каждый раз жалел о своей попытке. Антония совершенно не занимало ничего из того, что я способен был рассказать — а обрывал он меня, как нерадивого холопа. Я лишь старался не сжимать кулаки: дворянину в седьмом поколении весьма трудно смириться с постоянным бесчестьем. Впрочем, принца не слишком занимали чужие титулы; он и герцогов считал своими лакеями и третировал, как хотел.
В столичный город со всех концов страны стекались мерзавцы, алчущие крови и золота. За наличием свободного времени и неимением денег, они и к собственной столице относились, как к чужой осажденной крепости. У меня недоставало выдержки спокойно смотреть на это, осознавая, что именно они и станут воинами Божьими; от дурных предчувствий я не мог спать и уже не ощущал себя кротким ягненком. Даруй мне, Господи, снисхождение к чужим слабостям и способность прощать!
Перед отплытием я исповедался его святейшеству, прибывшему проводить принца.
— Я не смею просить об избавлении, — сказал я тогда, — но чувствую, что все будет очень плохо.
— Война есть война, дитя мое, — сказал Иерарх. — Молись за его высочество, а я даю тебе заочное отпущение и благословляю… на тяжелый путь.
Я молился, сколько мог.
Капеллан принца, вечно пьяный, безграмотный, грубый и глупый человек, заметив, что Антоний невзлюбил меня, то и дело обращался ко мне с нелепыми вопросами, пародирующими богословие, и высмеивал мое мнимое невежество. Чернь же, составлявшая всю армию принца, обращалась со мной хуже, чем с приблудной кошкой. Господи Милостивый! Никто и никогда не бил меня до сих пор! Никто и никогда, за все годы, проведенные в монастырских стенах, не обращался ко мне с бесчестящими предложениями! Тут же, на этом корабле… и принц, принц, видит Бог, был всему виною.
Может, я упомяну об этом на исповеди. Не сейчас. Но попытка искать помощи у принца Антония оказалась моей последней попыткой увидеть в нем если не товарища, то союзника. Я искренне желал быть ему полезным и верным, он же обошелся со мной, как люди чести не поступают и с врагами; после совершенно дрянной истории я счел его самого вероломным мерзавцем, его приближенных — низкими людьми, а его цель — злом, как бы она не представлялась. Это все и решило.
Мои добрые родители, отдавая своего младшего сына служить Господу, разумеется, имели в виду мою жизнь в качестве воина Божьего. Сражаться со злом, в каком бы обличье оно не предстало — моя миссия и цель. Я, воин Божий, не опущусь до личной мести, но буду изыскивать пути служения добру.
Не принцу. Господь нас рассудит.
Прекрасен был этот город, терракотово-красный, подобный как бы драгоценному сосуду на зеленом шелке — и хрупок, подобно драгоценному сосуду. Душа моя омылась слезами: я видел веселую пристань с рыбацкими суденышками в цветных лоскутьях косых парусов, стены, вылепленные из красной глины, и купы яркой зелени над ними, горожан с темными лицами, в пестой одежде — детей, женщин, укутанных с ног до головы в шелковые плащи, мужчин в вино-красном и пурпурном, глядящих настороженно и тревожно…
Это был мой грезовый языческий город, город из жарких стихов Дхаан-Шеа, моя детская мечта о дальних странах — и я видел его последние мирные минуты. Язычники не знали пушек — это не делало их в моих глазах ни слабыми, ни глупыми, но они вправду не использовали порох.
Корабельная артиллерия превратила этот город в преддверие адово, в кошмар из воя, грохота, воплей и смерти. При сем присутствуя, я не мог справиться с тошной ненавистью к принцу и его людям, не имел сил душевных, прости мне, Господи. Я не мог видеть, как рушились эти терракотовые башенки, а взметнувшаяся пыль, смешанная с дымом, оседала на кровавые ошметки разорванных тел; я чувствовал себя совершенно бессильным изменить хоть что-нибудь — сидя между палубными надстройками, зажмурившись, бесполезно зажимая уши и безнадежно пытаясь молиться за упокой невинных душ, до тех пор, пока кто-то не ударил меня походя. Солдаты принца спускались на берег.
На моем бедном теле полоски целой кожи не было — прежде я старался не двигаться без нужды, однако же в несчастный город отправился. Льняной балахон пришелся мне, словно бы власяница, от резких движений в глазах темнело, но мне казалось, что там, в городе, мне будет дано больше возможностей прийти на помощь хоть кому-нибудь. Странным образом мне и в голову не пришло, что кто-то из язычников, в ужасе и ярости от вторжения, может убить меня так же, как любого из головорезов принца — ни малейшего страха, видит Бог, я не чувствовал.
Солдаты, бранясь, били и толкали меня, но в шлюпку все же впустили. Я желал оказаться подалее от принца, но напрасно опасался его, ибо ему в раже и азарте не было дела ни до чего, кроме как до грабежа умирающего города. Вместе с головорезами я высадился на берег. Солдаты с радостными и злобными воплями побежали вперед, размахивая обнаженными саблями; я тут же отстал, каждый шаг давался тяжело и больно. Горожане убежали с пристани при первых же выстрелах; шум боя, вопли, пальба из пистолетов слышались где-то дальше. В клубящейся пыли остались лишь мертвецы; вид убитой женщины, ничком лежащей в траве, черной от крови, заставил меня двигаться быстрее.