ЖАНРЫ

Короткая остановка на пути в Париж
Шрифт:

Так следовали они неторопливо по центральной улице, мимо продуктового магазина Plus, мимо банка, мимо почты, мимо кондитерской Kunstleben, в витрине которой были выставлены роскошные торты, похожие на увиденные из космоса круглые острова в тропическом океане, мимо магазина посуды, двух обувных магазинов (зачем рядом — два?), мимо практики зубного врача Энгельса, куда их водили иногда по необходимости, мимо какой-то сельхозяйственной фирмы, владелец которой носил странную для чужого уха немецкую фамилию Узбек (Usbeck), мимо стоящего на невысоком плоском холме старинного собора и возвышающегося напротив мрачно-серого, выполненного в псевдоготическом стиле гранитного памятника павшим в Первой мировой войне, возле которого траурным караулом вытянулось несколько темных кипарисов, — и так до вокзала, неизменной конечной цели предпринятого путешествия. Они редко меняли однажды выбранный маршрут, разве изредка, чтобы продлить путешествие, сворачивали на боковую улицу, и тем не менее прогулка ощущалась ими как пребывание в ином мире, огромном, полнящимся разнообразием людских лиц, предметов, красок, звуков, в мире, который всякий раз изумлял их открывающимися, кажется, куда ни брось взгляд, надеждами и возможностями.

4

В обычные дни они гуляли в саду при Доме. Систематически, правда, гулял один Профессор. Старик не любил ходить, жаловался на одышку, а Ребе был вечно занят своими таблицами и расчетами, о которых, если его спрашивали, ничего толком не рассказывал; оттого все, кто видел его занятия, считали их чудачеством. Но изредка, обычно под вечер, Ребе вдруг будто спохватывался, спешил в сад и, руки за спину, несколько раз обходил его по границе, обозначенной высокой — выше человеческого роста — каменной серой стеной, по которой, как реки на географической карте, расползалась жилистая лоза какого-то растения. И, хотя на клумбах и рабатках сада пестрели цветы, старательно обихаживаемые седым садовником Михелем, хотя весной в саду цвели слива и вишня и в дальнем углу ярко желтел кизил, ему казалось, что он снова шагает по истоптанному четырехугольнику гладкого и пустого, как ладонь, двора, прочно зажатого между четырьмя высокими кирпичными стенами, оплетенными сверху колючей проволокой, сквозь толщу которых откуда-то издалека проникали короткие выкрики автомобильных гудков, погружавшие душу в неумолимую тоску. Мир там, за стенами, чудился всемогущим и свободным. В том мире можно было выпить стакан горячего чая и посидеть с газетой на скамейке в сквере. Двор же, который он промерял дозволенными ему шагами, был тесен и бесплоден, как давно и безнадежно высохший колодец. Когда в памяти прорисовывался во всей своей выразительности пустой и пыльный квадрат того двора, Ребе останавливался на минуту, протягивал руку к листку кизила или сирени, слегка мял его в пальцах, как мнут при покупке, проверяя качество, уголок ткани, и, будто убедившись, что все с ним происходящее происходит наяву, отгонял от глаз свою паутинку, снова убирал руку за спину и шагал дальше.

5

Город был маленький, и Дом тоже, и вокзал, соответственно, был маленький — одноэтажное строение, увенчанное четырехугольной башенкой с часами. Большой здесь и не нужен: лишь изредка по узкой колее следовали мимо аккуратные, точно игрушечные грузовые поезда, пассажирские появлялись еще реже, поочередно то в одном, то в другом направлении. Чуть в стороне от платформы расположилось такое же одноэтажное кафе с открытой террасой. Ближе к вечеру оно заполнялось горожанами, которые за чашкой кофе, кружкой пива или бокалом шипучего вина, терпеливо беседуя, смотрели на проходящие поезда; днем посетителей набиралось обычно немного.

Если позволяла погода, старики занимали место непременно на террасе, Элиас и Ник устраивались за соседним столиком, — все заказывали кофе и к нему кусок торта или печенье, и мороженое непременно. Сортов мороженого было несчетно, всякий раз вставала непростая задача — выбрать три или четыре самых желанных нынче шарика, да, по возможности, так, чтобы твой выбор не совпал с тем, что успел потребовать другой; поэтому, если Профессор, к примеру, называл ананасное, шоколадное и кокосовое, то Старик принципиально сливочное, клубничное и страцителлу. Только Ребе брал неизменно один бордово-фиолетовый шарик из лесной ягоды, полагая, что это мороженое самое дешевое, хотя все сорта были в одной цене и приятели постоянно твердили ему это, указывая на таблички в витрине.

В отличие от Профессора, содержание которого щедро обеспечивали обитавшие в Канаде дети, и от Старика, жившего на средства от каких-то невнятных родственников (он именовал их должниками), достаток Ребе ограничивался пособием социального ведомства. Пособия только-только хватало, чтобы обеспечить жилье, питание, медицинскую помощь, получаемые в Доме, на карманные расходы оставалась считанная мелочь, но Ребе и из нее ежемесячно откладывал небольшие деньги: это был неприкосновенный запас, необходимый для достижения конечной цели жизни. Он, впрочем, не отказывался, если Старик или Профессор угощали его чашкой кофе, торт же не ел никогда, даже самый привлекательный: он был убежден, что кондитерские изделия, как и мясо, которого тоже не употреблял в пищу, изменяют образ мыслей, а это катастрофически мешало той работе, которую он был призван постоянно выполнять.

Кофе и угощение для Элиаса и Ника часто заказывали тоже Старик и Профессор. Иногда Старик со своей тарелкой перебирался за стол к парням, и, не смущаясь своего варварского языка, шумно вторгался в их беседу. Он говорил громко, почти кричал, ему казалось, что речь его от этого становится понятнее. Парни увлекались восточным боевым искусством, Старик в молодости занимался тем суррогатом каратэ, который в Советском Союзе назывался самбо, самозащитой без оружия; он хохотал, багровея лицом, объяснял парням какие-то заветные, чуть ли не ему одному известные приемы, хвастался, что еще недавно всякий день упражнялся двухпудовой гирей и давал пощупать свои мускулы. Парни, явно без интереса, вежливо пожимали ему руку выше локтя. Вовсе разойдясь, он требовал, чтобы Элиас или Ник — ладонь в ладонь — померялись с ним силой, пыхтел, шумел, хохотал, наконец, забывая про трудности дыхания, курил с Элиасом мировую. Элиас, чтобы выходило дешевле, делал самокрутки, Старик зацеплял у него из пакета щепоть табака, ловко сворачивал цигарку и громко, вызывая неудовольствие Профессора, начинавшего беспокойно озираться, запевал старую военную песню «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой» и снова хохотал. Парни тоже хохотали и кричали вместе с ним: махорка, махорка...

6

Профессор между тем выковыривал вилочкой упругую, как девичья грудь, половинку персика, встроенную в кусок фруктового торта (он всегда брал фруктовый), и, теша и вместе терзая себя, вспоминал, как некогда, четверть века назад, впервые попробовал точно такой же торт. Его послали в Дрезден, в тогдашнюю ГДР, на весьма представительный по тем временам научный конгресс; в свободный день желающим предложили посетить находящуюся в недальнем городе Мейсене всемирно известную фабрику саксонского фарфора. После экскурсии им разрешили несколько часов побродить по городу (с экскурсоводом, конечно). В группе была женщина, высокая и статная, с темно-рыжими волосами, нежной розовеющей кожей и зелеными, как морские камешки, глазами. Профессор приметил женщину еще по дороге из Москвы в самолете и тотчас оценил ее достоинства. На конгрессе он поначалу потерял ее из вида, но во время общего научного заседания, когда что-то не заладилась с проектором, она вдруг решительно поднялась с места, где-то в последних рядах, прошла к докладчику, возившемуся с диапозитивами, и в одну минуту привела в порядок застопоривший аппарат. Кто-то рассказал Профессору, что женщину зовут Амалия, ленинградка, пишет докторскую у академика З., он-то и привез ее с собой на конгресс. Старейший академик З. сидел в президиуме на председательском месте и заметно дремал, надвинув на глаза густые седые брови.

«Каков!» — весело подумал Профессор, вертя головой и высматривая в глубине полутемного зала рыжеволосую красавицу. И вот они идут рядом по старым улочкам, мимо фахверков и узких, крытых черепицей домов, будто сошедших с картинок из книги старинных немецких сказок, задерживаются у витрины аптеки, декорированной под средневековье, со времен которого она и ведет свое летосчисление, читают вывеску мастерской, изготовляющей цинковые кружки, кувшины и тазы, гласящую, что основана мастерская в тысяча семьсот каком-то году, наконец останавливаются у окна кондитерской, принадлежащей некоему Ziege (в ГДР были дозволены мелкие частные предприятия), — и всю дорогу Профессор старался быть рядом с рыжеволосой Амалией и, то осознанно, то не отдавая себе в этом отчета, поддерживать ее под руку или легко касаться ладонью спины, пропуская вперед. Он навсегда запомнил показавшееся тогда очень смешным имя владельца кондитерской (хотя, вдуматься, чем Козлов лучше?). В окне были расставлены торты и пирожные, по большей части фруктовые, оснащенные живыми плодами и ягодами, в Союзе таких не увидишь. Золотистые полушария персиков, багровые шарики вишен, стекловидные гребешки ананасов, эротически алая клубника... Жизнь его будет неполной, если он не попробует этой прелести, шепнул Профессор в розовое ушко Амалии. Не сообщая никому и, рискуя вызвать неудовольствие экскурсовода, они незаметно проскользнули в стеклянную дверь кондитерской. Амалия деловито предложила взять шесть пирожных разного сорта и разрезать пополам, чтобы каждому досталось попробовать побольше всей этой вкусноты. Они ели пирожные и смеялись. Профессор болтал что-то несусветное, первое, что приходило в голову, а в голову приходила какая-то смешная ерунда, но, наверно, только такую ерунду и можно было болтать в эти минуты — на душе было легко до звона в ушах, и весь мир, казалось, парил в счастливой невесомости. Приятно полная, точеная шея Амалии нежно розовела, когда она смеялась; ее крупная белая рука прикасалась к руке Профессора, будто желая остановить поток его хмельной речи, тогда как влажные зеленые глаза шало и радостно подбадривали его. И Профессор вдруг всем телом почувствовал, что в эти минуты происходит нечто несравнимо большее, чем, казалось бы, происходит, что они не просто наслаждаются пирожными, наполняющими рот ароматом клубники и роняющими на тарелку капли крема и черничного сока, но что это минуты их первой и полной близости. Плывущие глаза Амалии подсказывали ему, что и она чувствует то же, и, когда они допили сэкономленный напоследок крошечный глоток кофе, он потянулся к ней и благодарно прижался губами к ее мягким губам. Они вышли из кафе и, догоняя и разыскивая группу, стали торопливо подниматься по крутой улице вверх, в гору, туда, где стоял, возвышаясь над городом, старинный собор. Им навстречу из двери старинного дома вышел трубочист в черном фраке и цилиндре, с маленькой жесткой метелкой у пояса. Амалия сказала, что, по давнему поверью, встретить трубочиста — к счастью, на что Профессор вдруг серьезнее, чем сам ожидал, ответил ей, что сегодня всё наоборот — это трубочист встретил счастье. Весь день они уже не расставались и лишь поздно вечером, им показалось, расстались до утра. Но ночью Амалия сама пришла к нему в гостиничный номер, и они, не сказав друг другу ничего, — гостиница была новая, ящички номеров, как соты, тесно лепились один к другому, стены тонкие и окна открыты — начали исступленно и молча ласкать друг друга. Когда Профессор, не удержавшись, застонал и произнес какие-то подобающие чудному мгновению слова, Амалия крепко и больно прижала его голову к своей груди и едва слышно прошептала ему в самое ухо, что, если их застукают, они оба сделаются невыездными, на что он, сам от себя не ожидая такой смелости, вдруг в полный голос ответил ей, что, наоборот, теперь они будут выезжать только оба вместе. Он понял, что наконец-то решился перешагнуть Рубикон и развестись с Анной Семеновной — к тому времени они прожили вместе тридцать три года, у них были сын и дочь, уже взрослые и самостоятельные.

7

Весь тот день, как многие дни, ставшие давним прошлым, вспоминался Профессору ясно и выразительно, и ему хотелось вспоминать этот дивный день вслух, хотелось найти сочувствующего, рассказать о нем вот тому же Ребе, который, думалось, способен понять его и пережить с ним вместе его прошлое. (Старик с его грубыми шутками и прибаутками в собеседники тут не подходил, — разве можно было доверить его суждениям историю незабываемо прекрасной любви.) Но Ребе, уже разделавшийся с лиловым шариком пломбира, был так погружен в свои таинственные расчеты, которые производил крошечным огрызком карандаша в весьма потрепанной книге — он почти не расставался с ней и непременно брал с собой на прогулку, — что беспокоить его было неловко. Книга была отслужившим свой век железнодорожным справочником с расписанием поездов на позапрошлый или еще более ранний год: кто-то за ненадобностью однажды оставил книгу на подоконнике в помещении вокзала, и Ребе с восторженной готовностью присвоил ее.

Ребе сидел, вобрав, по обыкновению, голову в плечи. Даже сквозь уличную куртку была очевидна его худоба, — плоти точно вовсе не имелось, один скелет, ткань куртки западала в пустотах тела, и острые плечи, чудилось, норовили прорвать ее. На почти лысую голову, слегка сдавленную у висков, было постоянно натянуто кепи с большим козырьком и яркой эмблемой какого-то гольфклуба.

Ребе туда и сюда перелистывал справочник, подчеркивал карандашиком названия отдельных городов, выписывал на поля цифры, проводил ему одному понятные линии в схемах железных дорог и то и дело сверялся с приложенной к книге картой Европы, на которой тоже делал разнообразные пометки. Задача состояла в том, чтобы найти наиболее подходящие в данный момент каналы передачи энергии, для чего требовалось умело сочетать сложные расчеты и внезапно осенявшую его интуицию. Каналы эти часто пролегали не по прямой, кратчайший путь оказывался весьма путаной конфигурации, огибая районы, по тем или иным причинам нынче неблагоприятные для продвижения энергии, в частности места особой концентрации отрицательных сил. Если ему удавалось удачно выбрать маршрут, Ребе тотчас узнавал об этом по особенному ощущению — казалось, что на лоб ложилась легкая, прохладная ладонь, и он знал, чья это ладонь. Он тотчас ставил в своих бумагах дату и час, отмечая принятие сигнала, и некоторое время после этого сидел, расслабившись, испытывая вместе удовлетворение и опустошенность.

Красная секундная стрелка на вокзальных часах резко, пристукивая, перескакивала с одного деления на другое.

«Вас не страшит это бесконечно движение времени? — спросил Профессор у Ребе. — Будто гильотина одну секунду за другой отсекает от дарованного срока — уносит частичку бытия».

«Наоборот, — Ребе вслед за Профессором поднял глаза к циферблату на башне вокзала. — Каждое движение стрелки надставляет жизнь еще на кусочек. Вот прыгнула — и мы с вами успели пережить что-то новое. Человек умирает — в доме останавливают часы».

Поделиться с друзьями: