Коржик, или Интимная жизнь без начальства
Шрифт:
Удивительный рядовой попытался представить себе эту картину и сказал:
– Не знаю, у нас не растет.
– Эх, людишки! – вздохнул Нилин и процитировал похабно-философский стишок про то, что раньше были времена, а теперь – мгновения.
Чтобы вернуть прапорщику веру в людей, я отвел его в кусты и дал хлебнуть из фляжки.
Рассвело вдруг; прибавилось красок и, как это бывает в незлом утреннем свете, заиграли всякие мелочи, эти, знаете, росинки с перевернутым в них крошечным лесом, крепкие вороненые муравьи, трепещущие пленочки бересты. На мне висело десять ампул украденного промедола, и я не онемел перед красотами натуры. Я оторвал от фляжки присосавшегося Нилина, глотнул сам и попытался вспомнить, как звали того римского императора, который послал всю империю и удалился от дел выращивать капусту.
Аскеров нашел пролом в заборе. Санаторные блюстители, понятно, заколотили его досками, но кое-как, щели остались, и мы припали к ним, как подростки на задах женской бани. Удивительный рядовой, которому было что вспомнить, непроизвольно облизывался и рыл землю подкованным копытом. Нилин поглядывал в свою щелку, гоняя по губе размокший от слюней окурок и тычась этим окурком в забор; пепел сыпался ему на форменный галстук. Я чувствовал себя экскурсантом на развалинах гарема. Разврата в щелку не наблюдалось, но сердце взлетело и трепыхалось в висках.
Посторонний человек и в бинокль не усмотрел бы за забором самомалейшего намека на эротику. Но то посторонний, а у нас в полку одних только названий этой географической точки порока бытовало четыре: “сана-” в “санатории” подменялось основными матерными корнями. А чем больше в языке синонимов для одного понятия, тем, как известно, важнее место этого понятия в данной культуре. Да если бы хоть десятая часть повальной увлеченности…торием перепадала военной службе, у нас каждый солдат стал бы отличником боевой и политической подготовки.
Разбитые фонари вдоль…торных дорожек шептали нам о темноте, под покровом коей поколения солдат лапали поколения текстильщиц. Наши взгляды без труда проникали под шаровары установленных для благоустройства гипсовых физкультурниц, наделяя гипс теплотою и трепетом плоти. Выкрашенный серебрянкой какой-то неглавный вождь в шинели – значит, свой – широким жестом приглашал нас в облезлые корпуса…тория.
Особенно приятно было, что вождь целит рукой указующей не куда-нибудь в горние вершины коммунизма, а в окна второго этажа, мол, не зарывайтесь, ребята: вот по сих пор лазайте, а выше нельзя, навернетесь. Про окна я не говорю. Молчу про тусклые. Офицеру хода туда не было, но кто, как не я, откачивал витаминами и глюкозой внутривенно солдатиков, перетрудившихся за этими окнами?!
– Доктор, а что ж ты этот свой не запер? Наркотик? – отлип от забора Нилин. – Я говорю, если за него под суд отдают, запер бы в сейф. И пили б мы с тобой дома, а не тут.
Я было пустился в объяснения: коробка с ампулами намокла, положил на батарею, а Благонравов, наверное, подсматривал – сам не понимаю, когда он успел слямзить эту коробку. Нилин сделал такое невыносимо внимательное лицо, как будто его занесло на партсобрание в первый ряд, лицом к лицу с замполитом в президиуме.
Промедол для него был только поводом укорить меня, чтобы, в свою очередь, самому выглядеть человеком безукоризненным и безусловно достойным еще глотка-другого водки.
Во фляжке уже не булькало, а плескалось.
– Поймаем Благонравова – отдам все, – посулил я. – И еще литр валерьянки.
Нилин бдительно уставился в щелку – мне показалось, обиделся, что я не дал ему хлебнуть авансом. Однако минут через пять прапорщик задумчиво, сам для себя произнес:
– Какая она, валерьяновка?
В пятом часу из окон стали выпрыгивать солдаты, опустошенные любовью до того, что в полете их сносило ветром. Если бы не сапоги на ногах, некоторые вообще летели бы не вниз, а вверх. Тяжелея на ходу, они волоклись мимо неглавного вождя к запертым на ночь воротам и продавливались между прутьями. Мне случалось подходить к этим воротам – в удобных для пролезания местах металл был отполирован до зеркального блеска.
Благонравов не показывался. Нилин предположил, что норовистый экс-племянник уже катит на товарняке в Ленинград, чтобы оттуда перейти финскую границу – а ничего другого ему не остается, раз он знает, что за наркотик будут судить. С финнами у нас договор о выдаче нарушителей, проявил неожиданную осведомленность Аскеров, так что едет он, скорее всего, домой. Нилин уперся. Вариант с переходом границы нравился ему больше, потому что укладывался в лелеемую прапорщиками концепцию “Сегодня потерял пуговицу, а завтра изменил Родине”. Удивительному рядовому Нилин сказал: так вас, дураков, и ловят – дома. Не успеет мамка тесто поставить, а ты уже в кутузке, там и домашних пирожков поешь, если начальство дозволит передачу.
Затеянный от нечего делать спор обрел самоценность, в ход пошли полемические приемы “А вот я тебя, чучмека, на «губу» посажу” и “Так, говорите, починили вам «Запорожец»?”.
Солдатские полеты тем временем прекратились. Кто хотел вернуться в казарму до подъема, вернулся и досыпал последние минуты. Появилась мадам в административном джерси. Подолгу выбирая ключи на связке, она отпирала двери корпусов.
По совести, эта мадам заслужила валерьянку, которую потом выпил Нилин. Она обнаружила Благонравова за дверью и вцепилась в него, как фокстерьер. Экс-племяш был в джинсах и футболке – другой человек, если бы мадам не подняла визг, мы бы приняли его за какого-нибудь здешнего электрика.
Мы навалились и в три плеча снова пробили брешь в заборе.
– Какой в валерьяновке градус? – уточнил на бегу Нилин.
Я сказал, семьдесят, и прапорщик спуртанул, обогнав мчавшегося первым Аскерова.
Нервно озираясь, Благонравов пытался стряхнуть с себя мадам. Та хлестала его по физиономии связкой ключей, а когда мы подбежали, принялась хлестать еще и Аскерова. Из мадаминых воплей стало ясно, что удивительный рядовой давно у нее на заметке: не эта ли рожа чумазая украла простыню на подворотнички?
Нилин вцепился в Благонравова и кричал: “В Финляндию захотел на мамкины пироги?!”, Аскеров, спасаясь от мадам, бегал вокруг них и кричал: “Какой простыня, моя по-русски не понимай!”, я кричал: “Смирно!”, а из окон кричали: “Клавдиванна, мы счас!” Потом на нас обрушилась вода, ведер или, может быть, тазов пять-шесть. Все остановились. Аскеров, глядя куда-то мне за спину, заверещал тонко и страшно:
– Линяем!
Из подъезда выходили текстильщицы, растрепанные со сна, в трогательных распахивающихся в шагу халатиках. Мне сразу не понравилось, что туфли они несли в руках, и не по паре, а по одной. Модные “шпильки” и немодные увесистые “платформы”.
При очевидной вздорности характера мадам оказалась не кровожадной. Она позволила текстильщицам гнать нас только до ворот. На этих ста метрах нас дважды настигали и валили; подолы и ноги под подолами – коленки, бедра и прочее до самого горла – смыкались над нами, как в фантазиях мазохиста, “платформы” вразнобой стучали по нашим ребрам, “шпильки” норовили клюнуть в подсматривающий меж пальцев бесстыжий глаз. Через головы текстильщиц слепо глядел со своего постамента неглавный вождь.
Я узнал его. Это был Михаил Васильевич Фрунзе, ивановский ткач и полководец революции, зарезанный на операционном столе моими коллегами.