Космонавт № 34. От лучины до пришельцев
Шрифт:
У дедушки был яблоневый сад. Антоновка – до сих пор мое любимое яблоко. Он антоновку хранил в погребе на сене. К Новому году она желтела, источала аромат, а на разломе сверкала алмазными кристалликами. В сад, естественно, наведывались мальчишки. Однажды дедушка их увидел, шумнул на них – они бросились через забор. А тут как раз по дороге проезжал редкий в довоенных Чашниках автомобиль. Ребятки чуть под колеса не угодили.
Итак, мои мама и папа приехали в Ленинград, поступили в Политехнический институт. Там и познакомились, решили пожениться. Папа был с 1901 года, мама – на шесть лет моложе. Современному человеку бывает трудно понять, как они, такие разные по возрасту, оказались в одном институте, как очутились на одном факультете? Но это же был рабфак, туда поступали не со школьной скамьи, студенты рабфака – это взрослые люди, которые получали высшее образование.
И даже дали им вспомоществование – 25 рублей. До моего рождения они жили в тесном общежитии, а, когда появился я, им выделили весьма просторную комнату на последнем этаже пятиэтажного дома у Пяти Углов. Загородный проспект, дом 26 квартира 7. Кстати, через четверть века отношение к молодым семьям станет суровее и, когда у меня родился первый ребенок, мою жену выгнали из общежития. И мы вынуждены были снимать комнатку в избушке. Мы же работали в Подлипках, а снимали рядом в Болшево. На работу нужно было ездить на электричке – одну остановку.
У нас в Ленинграде была огромная коммунальная квартира – на девять семей, с двумя туалетами. В каждой семье – от трех до пяти человек. Когда-то в квартире имелась даже ванная комната, но потом ее посчитали излишней роскошью. Ванну выбросили и поселили там еще семью. Зато у нас был большой балкон.
Когда я навестил квартиру своего детства через сорок лет – оказалось, что там живет шесть семей. То есть за это время только три семьи получили отдельные квартиры…
В нашем доме было три внутренних двора. Каждый последующий был меньше и грязнее предыдущего. И на последнем дворе была гигантская мусорная яма, куда весь дом выносил объедки и прочий мусор. И вокруг этой ямы располагались небольшие сарайчики, где каждый хранил дрова, поскольку отопление было печное. В наш сарайчик на второй этаж вела лестница. Эта лестница обледенела, а я туда залез, чтобы одно-два полена принести, поскользнулся и пересчитал носом все ступеньки лестницы. Кровь из носа потекла, получилось ярко-красное впечатление.
Что интересно, комната, которую дали родителям, была на удивление просторной – аж пятьдесят метров. Пятый, последний, этаж. Высоченные потолки – метра три с половиной, на потолке – лепнина. По краям шла красивая лепнина и в центре, где люстра. Я не помню, была у нас люстра или не было. А лепнину помню.
Родители пришли со мной на руках, увидели пятьдесят метров и сказали, что это невозможно жить в такой большой комнате: «Дайте нам меньше!» Им говорят: «Меньше нет». Тогда они попросили разгородить комнату. Им отказали. Пришлось разгораживать за свой счет. Для человека, который сейчас живет, это кажется безумием. Ну, кто сейчас будет просить, чтобы ему дали меньшее? Дерутся за каждый метр. А тогда квартирный вопрос, видимо, ленинградцев еще не испортил.
Получились две комнаты: 28 метров и 22. В первой поселились мы, во вторую вселили другую семью. И образовался еще маленький тамбур перед комнатами. Там стоял какой-то старый столик, старый шифоньер. Это был такой угол, в который старые, ненужные вещи можно было сложить, чтобы не держать в комнате. Когда перегораживали комнату, конечно, лепнину повредили. Родителям предписали восстановить по краям лепнину – разумеется, за свой счет. Что ж, вызвали бригаду рабочих, оплатили их труд из своего кармана. И все это – ради того, чтобы не жить в просторной квартире! Современному человеку этого не понять.
Но жизнь далеко не прямолинейная и не все в ней просто, как дважды два четыре. Прошло лет семь – и я заболел малярией. Меня лечили отечественным лекарством, которое называлось акрихин. Завод, который его выпускал, до сих пор существует где-то под Москвой, он так и называется – Акрихин. Шестимиллиметровые плоские, безумно горькие таблетки. Достаточно было лизнуть – и тебя уже рвало. Родители мучили меня и сами мучились. Заворачивали таблетку в размоченный хлеб, сверху мазали маслом, чтобы эта конструкция скорее проскочила. А иногда она не проскакивала, застревала во рту, разваливалась… Лучшего средства от малярии в нашей стране не было, но и оно мне не помогло. Малярия протекала так: один день ты абсолютно здоров, а назавтра – температура сорок, тяжелейшее, опасное состояние. И вот, как в жизни получается. Сосед, который получил выгороженную вторую комнату, оказался моряком дальнего плавания. Из плавания он привез самое лучшее в мире лекарство – хинин. Акрихин был ухудшенным подобием хинина, а у нашего соседа-моряка имелся чистейший хинин. Хинин – это порошок. Если его взять в рот – напрочь вывернет на изнанку. Но хину насыпали в капсулу, а капсула растворялась в желудке. Поэтому я принимал ее абсолютно спокойно. Раза два-три я принял хинин – и помогло, пошел на поправку. А если бы мы поселились в пятидесятиметровой комнате, если бы не моряк?..
Перед войной мама работала на заводе главным инженером, а отец – в лаборатории менделеевского института метрологии. Он готовил диссертацию. Война не дала ему защититься. У него имелась броня, он был невоеннообязанным, но настоящим патриотом! Он сдал эту броню, пошел в Ленинградское ополчение, пошел защищать город. У ополченцев 1941 года была одна винтовка на двоих, а то и на троих, не хватало патронов. Поэтому немцы, которые прошли школу войны в Европе, почти всех их за несколько дней уничтожили. Папу спасло ранение в одном из первых боев. Так бывает в жизни: ранение – это ужасно, но иногда оно оказывается спасительным… Его вывезли в госпиталь, потом в Среднюю Азию на переобучение. Там он прошел школу противотанковой обороны и уже на фронт приехал обученным специалистом в противотанковый батальон.
Все случилось в течение нескольких дней: война, народное ополчение, ранение, госпиталь, отправка долечиваться и военную специальность получать в Средней Азии. А когда мама шла к нему в один из госпиталей, за ее спиной разорвался снаряд. Если бы она шла на минуту позже – смерть. Вот так человеческая жизнь иногда зависит от того, кто твой сосед, иногда она зависит от того, ранят тебя или не ранят в первом же бою. Если ранят, то проживешь до 76-ти лет. Жизнь во время войны становится непредсказуемой.
Мама тридцать лет была главным инженером на хлебозаводе. Завод был небольшой, выпускал он нарезные батоны (по-ленинградски – булки). Интересно, что, когда наши войска освобождали Болгарию, конечно, среди солдат и офицеров были ленинградцы. Они ночевали у болгар или просто заходили, просили поесть. Есть такая солдатская просьба: мать, дай, пожалуйста, воды напиться, а то так есть хочется, что и переночевать негде. Так вот, когда есть хочется, то ленинградец просил булку. И болгары от этой просьбы зверели и иногда даже били, потому что, оказывается, булка по-болгарски – это девушка. И получалось, что солдат требует девушку или даже невесту…
Завод выпускал сухари, которые складывали один к одному, заворачивали в бумагу, а по торцам заклеивали лентой, чтобы бумага не развернулась. А на ленте было название этих сухарей: «Сухари ванильные». И, когда их заворачивали и заклеивали, работали не думая, на автоматизме. Обернул раз, обернул два, мазнул… И работница в какой-то момент осеклась и наклеила не по правилам. Чтобы сухари не рассыпались – все равно, хоть так клей, хоть эдак… И мама получила выговор – неожиданный, как говорится, на ровном месте. Потому что в результате один конец ленты наехал на другой – и, вместо надписи «Сухари ванильные» получилось издевательское: «хари ванильные».
Хлеб я очень люблю. И в детстве особенно любил самый вредный – свежий хлеб, очень вкусный. Может быть, во мне говорит чувство ностальгии, но, мне кажется, сейчас такого вкусного хлеба нет. Иногда я ходил по заводу, с детства меня тянуло к технике, а потом к науке. И вот я ходил и смотрел на эти тестомешалки, на печи, как там двигаются люльки, как кладут тесто, а потом оттуда выходят булки. А поскольку это все-таки пищевое предприятие, пищевая промышленность, то я ходил в белом халате. И однажды рабочие приняли меня за проверяющего из какого-то министерства. Словом, как Хлестакова, приняли за ревизора. Ко мне подошли и сказали: «Мы хотим вам пожаловаться. Вот около печи, где человек работает, очень жарко, надо дополнительную вентиляцию!». Я передал эту просьбу маме. Вентиляцию усилили.