Космопорт, 2014 № 02 (3)
Шрифт:
Ральши смутился, дёрнул себя за ус: когда он впервые увидел этих дикарей, они показались ему забавными — в поле и в лесу они вдруг замирали, вслушиваясь, а двигались, будто пританцовывали, будто неведомая мелодия звучала внутри каждого из них.
— О вождь доброго народа! За пищу и кров, за доброту и любезность я рад подарить тебе мою историю, но вот ты услышал её, и разве могу я добавить ещё что-то?
— Прошу тебя только: повтори рассказ нашему шаману. Но знай: в пещере шамана тебя ждёт чудо, о котором ты никому и никогда не сможешь рассказать.
— Почему?
— Ты навсегда забудешь обо всём, что случится в пещере.
— Что ж, — Ральши вздохнул, — я видел много чудес, так много, что о некоторых уже начал забывать. Я перескажу всё шаману, и пусть то, что полюбил я в удивительных землях, принесёт радость твоему народу.
— Да будет так, — сказал вождь и хлопнул в ладоши.
Тотчас принесли пищу, а юноши и девы племени стали петь и танцевать.
Пещера шамана оказалась огромной. Пол в ней был уставлен светильниками. Скоро Ральши понял, что вместе они составляют лабиринт, рисунок, настолько огромный, что понять его было невозможно. В центре, на огромном камне, на козьей шкуре лежал шаман. Голый. Одноухий. Глаза его были закрыты, и Ральши усомнился: живой ли? Сквозь треск пламени Ральши различил необычный звук и скоро нашел источник: огромная яма с углями. Жар от них был нестерпим. Угли то чернели, то источали сияние. Звук доносился отсюда. Это был свист, который пронзительно истончался и в конце разрешался хлопком. Ральши вгляделся и едва не закричал: на углях жарились куски мяса. Он узнал в них человеческие уши. Гигантское, будто разбухшее, каждое ухо подрагивало. Оно, как гриб-дождевик, свистело, словно изнутри что-то стремительно рвалось наружу. И вдруг свист распался, проступил ритм, бормотание, которое в гонце разделилось на слова, фразы:
— … мой караван шаг за шагом ступал по мёртвым пескам… и открылось мне чудесное зрелище: оазис, укрытый зеленью…
И тотчас другой невидимый рассказчик начал своё, а за ним ещё и ещё. Это были не просто голоса: Ральши закрыл глаза и всё увидел, как наяву. Заворожённый, он глубже и глубже тонул в потоке образов, и, повинуясь этому опыту, вдруг начал говорить. Он не просто повторял историю, но вдруг вспомнил всё с невероятной ясностью и самым сердцем пел свою жизнь.
О том, как ушёл из отчего дома. О затонувших кораблях и коралловых островах, о паровых дирижаблях, штурмующих грозовые облака, о ледяных дворцах, чьи жители просыпаются каждую весну и засыпают с приходом холодов, о небесных островах и белоснежных облачных замках, о ликах богов, виденных им на склонах гор. О том, что леса и долины забытой родины казались ему не меньшим чудом, чем все диковины чужих стран. Чем больше Ральши говорил, тем шире раскрывалось его сердце: он чувствовал, будто целый мир слушает рассказ. На груди мира он шептал себя в огромное его ухо. Мир и Ральши стали единым: говорить стало не нужно. В сердце Ральши уместились самые высокие горы и самые глубокие океаны, и солнце, и звезды, прошлое и настоящее. Ральши стал всем миром, и ему нестерпимо захотелось дать кому-то частицу этого знания. Он всмотрелся и увидел: мальчишка лежит на траве, задрав голову: смотрит в облака. В одно мгновение Ральши спустился к нему и сказал:
— О, юный Ральши. Знаешь ли ты, что весь огромный мир однажды окажется в твоём сердце и станет твоим? Знаешь ли ты это?!
Глаза мальчика широко раскрылись: он понял, поверил. И тотчас Ральши услышал зов. Он снова поднялся над миром, и, следуя за источником, вдруг вернулся в пещеру. Теперь он видел узор: светильники составляли огромную ушную раковину. В центре раковины стоял шаман и звал его. На голове его теперь было видно второе ухо — огромное, мясистое. Шаман взмахнул ножом и тотчас отсёк его: окровавленное, ухо упало на угли.
Ральши пришёл в себя и увидел вокруг густую чащу. Воздушный шар запутался в ветвях, корзина была разломана.
Ему приснилось, будто он снова стал мальчишкой и, как тогда, с самого неба к нему спустился мужчина и сказал, что однажды весь мир станет его. Ральши убежал из дома и с тех пор скитается по свету.
Сердце его неожиданно сдавила тоска. Он пнул бесполезную корзину. И расплакался.
К. А. Терина [9]
Я, Крейслауф
9
К. А. Терина родилась в прошлом веке за полярным кругом. С 2008 года публикуется в фантастических антологиях и журналах. Лучший художник по версии Интерпресскона 2011 и Еврокона 2013. Живёт в Москве, Россия.
Мы смотрим, как суставчатый хвост поезда скользит вдоль здания вокзала.
Лот говорит мне:
— Это гнилое место, парень. Здесь нет жизни.
Он прав. Но я не хочу сегодня такой правды, я прячусь от неё в спокойствии моего маленького мира, в мягких вечерних красках. Прячусь в тёплых полосках гота, который сидит на вокзальной скамейке. В воспоминаниях о детстве.
Детство видится мне теперь в ностальгическом свете. Жизнь тогда была простой и понятной. Как стена, в которой я — только один из миллионов кирпичиков. Но это была надёжная, прочная и очень толковая стена, обещавшая будущее. Настоящее. Героическое.
Идём по узкой кривой улочке. Некогда разные, фасады давно уже осыпались, сравнялись в цвете, как это случается со вещами и людьми, много лет живущими рядом. Закат забрызгал стены и небо своей игрушечной кровью. В просветах брусчатки ютится редкая, но по-весеннему свежая трава. Улица почти пуста, город как будто замер в ожидании. Чопорная старушка в клетчатой накидке рассматривает пыльную витрину часовой лавки. Проносится мимо мальчишка-почтальон на велосипеде. Завтра всё будет иначе. Завтра эта улица оживёт, забурлит, провожая Крейслауфов в большой мир. Завтра я пройду здесь в последний раз.
От вокзала до Школы — всего ничего. Возможно, нам больше не выпадет случая поговорить, но Лот молчит. Я знаю, о чём он сейчас думает.
Он мог стать лётчиком.
Это непросто. Не всякий человек способен на такое, даже не всякий Крейслауф. Но он смог бы. Его профиль печатали бы на марках. Его именем называли бы улицы и города. О его высадке на Луну писали бы все газеты мира.
Синее небо — цвет наших глаз. Он может часами рассматривать это небо, воображая, как стежок за стежком перечерчивает, перекраивает его инверсионным следом. Я ненавижу небо. Зажмуриваюсь. Никак не могу решить, что бы я предпочёл перекрасить — небо или наши глаза.
Остановились, молчим. За поворотом — дом ректора. Живая изгородь — маленький зелёный лабиринт, который меняется каждый раз, когда я в него вхожу. Здесь мы расстанемся, Лоту никак нельзя со мной к ректору.
Замечаю вдруг, что он уже совсем старик. Я готов поклясться: минуту назад Лот был на пару десятков лет моложе. Он знает, о чём я сейчас думаю.
Он мог стать героем.
Он мог стать богом.
Я помню нашу первую встречу — восемь лет назад. Вижу её как наяву. На Мэри белое платье, которое подарил ей ректор, красные босоножки, о каких даже не мечтают остальные девочки Крейслауф. Рядом — изящная кукла с огромными глупыми глазами в обрамлении чёрных ресниц.
— Иногда дети рождаются с душой, — говорит Мэри. — Это не сразу заметно. Некоторые успевают вырасти и здорово загадить атмосферу, прежде чем их поймают. Но ни один! — тут её глаза на мгновение становятся почти прозрачными, — ни один ещё не выбрался наружу.
Мэри — воспитанница ректора. Она младше меня на два года, но я боюсь её взгляда. Боюсь утонуть в нём.
Совершенно не важно, как Мэри выглядит на самом деле — она похожа на всех девочек Крейслауф одновременно. Я вижу её такой: локоны цвета солнца, искры, много света, синий лёд в глазах. Её руки никогда не дрожат.
Не попадаться. Я понимаю это как «не любить».
— Однажды ты влюбишься, — вспоминаю слова Лота. — Ты влюбишься. И тогда всё пропало. Когда ты влюбишься, ты захочешь остаться. Ты останешься. И исчезнешь навсегда. Как я.
Иногда дети Крейслауф рождаются с душой. С девочками такое тоже может случиться. Я часами смотрю на Мэри, и мне начинает казаться, что в синеве её глаз я вижу что-то знакомое.
Обычно дорога сквозь лабиринт даётся мне без особого труда. Не в этот раз. Я знаю, что сегодня ректор наблюдает за мной из окна, ждёт, когда я замешкаюсь и ошибусь. Я чувствую его взгляд. Но никак не могу взять себя в руки. Я дрожащая красноглазая мышь, которую обманом загнали в картонную коробку и от которой требуют теперь невозможного.