Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:

Итак, следуя за Буало, скажу о месте. Место — Москва. А если точнее, то не Арбат, где я в роддоме провела, наверное, не больше недели, а Хохловский переулок. Трехэтажный дом в просторном церковном дворе, обнесенном узорчатой железной оградой. По-моему, все дворы, особенно церковные, были тогда обнесены такими же или очень похожими оградами.

Хохловский переулок — тихий, зеленый, с булыжной мостовой, — петляя, сбегал вниз от Покровских ворот к Солянке. Он находился в пределах Бульварного кольца «А», в исконном центре Москвы, хотя и не в самом престижном районе, таком, к примеру, как районы Пречистенки, Остоженки, Поварской или Петровки, обеих Дмитровок — Большой и Малой, Кузнецкого Моста…

В первом десятилетии XXI века, до которого я чудом дожила, выяснилось, что скромный и тихий в мое время Хохловский переулок был прямо-таки напичкан древностями.

Оказывается, в Хохловском была в XVII веке усадьба Татищева, которую, правда, разрушили, но в начале XIX века на ее фундаменте знаменитый архитектор Семен Эйбушиц возвел тоже весьма примечательное здание. Неподалеку от этого дома стояли палаты дьяка Емельяна Украинцева, дипломата, по легенде привезшего в Россию прадеда Пушкина Ибрагима Ганнибала. После палаты перешли к князьям Голицыным, а в 1770 году участок был выкуплен для архива Коллегии иностранных дел. Через дом от бывших белокаменных палат находится здание, построенное сразу же после пожара Москвы в 1812 году… И наконец, правая часть дома № 3, да и весь дом были перестроены из барочных палат XVIII века. В этом именно доме, в полуподвальном этаже, умер писатель Скиталец (Петров), друг Горького. Я его читала в юности. Теперь он забыт.

Но самой-пресамой древностью оказалась как раз та церковь в Хохловском, под сенью которой я прожила первые двадцать лет своей жизни.

Я прочла также, что Хохловский переулок был богат садами. Подтверждаю — садов и в мое время было много. И никаких точечных застроек.

Из всех описаний Москвы моего детства мне нравится лишь описание Андрея Белого в его книге «Москва». И еще загадочные строчки Есенина: «Я люблю этот город вязевый, / пусть обрюзг он и пусть одрях. / Золотая дремотная Азия / Опочила на куполах…» И у Белого, и у Есенина я явственно ощущаю Москву тех дальних годов — расхристанную, пеструю, как бисером вышитую диковинными фасадами особнячков и колоколенками церквушек и часовен. Я помню еще белый, совершенно прелестный Китай-город и прилепившиеся к одной из его стен книжные развалы у Ильинки. Мы с папой иногда ходили туда гулять. Помню шумную толкучку Сухаревку и Сухареву башню, которую сохраняли бы во всем мире как зеницу ока, а у нас — взяли да и взорвали в конце 30-х годов при Сталине. Я слышала взрыв — ночевала тогда в домишке без водопровода и канализации на Третьей Мещанской, то есть в районе теперешнего проспекта Мира у моего первого мужа Бориса. Помню Триумфальную арку в центре города… Прочла недавно в какой-то газете воспоминания примы-балерины Большого театра Ядвиги Сангович, что на Лубянке, на том месте, где стоял памятник Дзержинскому, был большой фонтан. И мне показалось, что я этот фонтан помню. Зыбкое такое воспоминание. Зато отчетливо помню, с каким придыханием взрослые говорили о таинственном Хитровом рынке с его ночлежками и их обитателями — бездомными, беглыми, ворами, нищими, скупщиками краденого и всякой шпаной. Хитров рынок был недалеко от нашего Хохловского переулка.

Как я теперь понимаю, Москва трудно давалась новой советской власти. По-выселяли домовладельцев, позакрывали частные магазины. Но длинный желтый особняк напротив нашего дома мы по-прежнему называли Домом Кувшинова, как выяснилось недавно, известного мецената. А ближе к Покровским воротам стоял Дом Оловянишникова, доходный дом, как и наш, батюшкин (то есть нашего священника), но несравнимо более шикарный. Оловянишников был богачом. На его заводах лили церковные колокола. И дом его представлял собой серую махину в стиле модерн начала века с огромными окнами. Через окна я, маленькая, видела, что комнаты внутри поделены не только вдоль, но и поперек, по горизонтали, образовав вторые этажи. На первом этаже окно уходило куда-то в потолок, а на втором — начиналось от пола. В США такие окна теперь в моде. Представляю себе, сколько людей уместилось в Доме Оловянишникова! Естественно, о Кувшинове и Оловянишникове и об их деятельности я узнала только в 90-х. В моем детстве от них были одни лишь фамилии. И в этом было что-то призрачное. Нынешний ЦУМ звался, конечно, «Мюр и Мерилиз», булочная на Тверской — Филипповской, многоэтажный дом в переулке на Тверской домом Нирензее. Когда шли в Художественный театр, говорили: «Пойдем в Камергерский», хотя Камергерский переименовали в проезд Художественного театра. На Мясницкой был «Чай Высоцкого», на Никольской — «Аптека Ферейна» (не Брынцалова, а настоящего Ферейна), шоколад был «Эйнем». А вот «Елисеевский» как звался, так и остался «Елисеевским», а Сандуновские бани — Санду-новскими, или Сандунами.

Да, совсем забыла: опекушинский Пушкин стоял еще там, где его поставили, в начале Тверского бульвара, и смотрел не на площадь, а на Страстной монастырь. Слава богу, памятник перенесли задолго до мэра Лужкова. Если бы это произошло в годы лужковского правления, его бы, возможно, упекли в Бибирево, а на его месте водрузили бы десятиметрового Ивана Грозного работы Церетели. В моем детстве и гениальный андреевский Гоголь стоял, где ему положено. Уж сколько напридумывал, нафантазировал Николай Васильевич, но такого и он не смог бы себе представить, что его замечательный памятник работы скульптора Андреева будут таскать по Москве и что на месте этого памятника установят какого-то не то Чичикова, не то другого господина, который «доволен собой, и женой, и своей конституцией куцей». Нету спаса от наших городничих ни живым, ни мертвым!

Но что это я все о грустном? Детство мое вовсе не было грустным. Воспоминания скорее забавные, нежели печальные. Например, помню, что по дворам ходили татары с огромными мешками за спиной, они кричали: «Старье берем!» Возглас этот трансформировался у нас во дворе в «шурум-бурум!». По мере надобности татар зазывали в квартиру (не боялись, что они украдут что-нибудь) и предлагали им всякое барахло — от неисправных керосинок до сильно поношенных валенок. Старьевщики платили, конечно, гроши, но все же выполняли чрезвычайно полезную функцию — квартиры освобождались от ненужных вещей, и ненужные вещи обретали нового хозяина, а не просто отправлялись на свалку. При тогдашней нищете это было вполне разумно — покупать старые вещи. Да и продавцам сервис старьевщиков облегчал жизнь — не надо было никуда тащиться. И не только это. Вспоминаю государственные скупки в дни моей молодости. В этих скупках и комиссионках приходилось выстаивать в очередях, а потом выслушивать хамские замечания от зажравшихся оценщиц, с уничижительной ухмылкой рассматривавших наши поношенные платья и пальто. То же и в недавних пунктах приема стеклотары, то бишь бутылок и банок.

В ту пору было много нищих, особенно на церковных папертях. Им подавали милостыню без всякого презрения и гражданского негодования. Ведь знали: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся». Нищие просили подаяния «Христа ради». И существовал даже глагол — «христарадничать», который употреблялся не только в прямом, но и в переносном смысле. «Перестань христарадничать» — попрошайничать.

У Покровских ворот был кинотеатр «Волшебные грезы». Его потом, увы, переименовали в «Аврору». Увы — потому что название «Волшебные грезы», а также «Великий немой» — кинотеатр на Тверском бульваре — мне ужасно нравились в детстве. В кино у Покровских ворот стоял рояль для тапера и показывали Гарольда Ллойда, Джеки Кугана (очаровательного малыша), Дугласа Фербенкса и Мэри Пикфорд, американские ленты моего детства. Видимо, это происходило в годы нэпа, когда Америку на короткое время реабилитировали. Даже вспоминали слова Сталина: «…русский революционный размах имеет все шансы выродиться на практике в пустую “революционную”маниловщину, если не соединить его с американской деловитостью в работе». Цитирую по памяти. Напротив «Волшебных грез» бросались в глаза «советские» вкрапления: чаны с горячим асфальтом, вокруг которых вились беспризорники — чумазые мальчишки в лохмотьях лет десяти — двенадцати. Обыватели их боялись. Беспризорники могли вырвать сумочку, разрезать карман. Они были завшивлены и больны. Все курили, и, по слухам, у них водились наркотики — кокаин. По-моему, первое заблатнение языка, со всеми этими модными тогда словечками «малина», «буза», «бузотер», «шамать», «шухер», «марафет», «урка» или «урка-ган», «гоп со смыком» и тому подобными, пошло от беспризорников. Впрочем, советская власть, следуя заветам пролетарского классика Горького, с сочувствием относилась к этим детям дна, «огаркам» — страшному наследию революции и Гражданской войны. Уже в начале 30-х вышел фильм «Путевка в жизнь» и была издана прекрасная книга Макаренко «Педагогическая поэма». Жизнь беспризорников в них опоэтизирована. Считалось, что беспризорников, не зараженных чувством собственности и прочими буржуазными предрассудками, легче «перековать», нежели детей из благополучных семей. Их и перековывали отличные педагоги, но обязательно с помощью чекистов, то есть будущих гэбэш-ников. Вообще чекисты в пору моих детства и отрочества ходили в героях. И не без помощи передовой, как теперь сказали бы — продвинутой, интеллигенции типа Бриков — Лили и Оси.

Мои родители к ней не принадлежали. Скорее, считались обывателями. За что им запоздалое спасибо.

Итак, с единством времени и места я вчерне разобралась. Осталось еще единство действия. Но те эпохальные годы я пролежала, проползала на четвереньках, а затем проковыляла на своих еще не окрепших детских ножках и действовать самостоятельно не могла. Даже мало что запомнила, поскольку не была вундеркиндом, что мама с упреком отмечала еще очень долго. С упреком, потому что в ее семье в далекой Либаве (Лиепае) дети уже в 4 года читали на трех языках. А я с трудом научилась читать-писать по-русски в 7 лет. И всю жизнь не могла быстро сказать, где правая рука, а где левая, из-за чего чуть не попала в годы увлечения наукой педологией в категорию умственно отсталых детей. Но тут великий Сталин очень кстати отменил эту науку, как в будущем отменил генетику и кибернетику. Так что я просто обязана сказать: «Спасибо товарищу Сталину за мое счастливое детство».

И все же я решила коротко написать о тогдашних эпохальных событиях, ибо все мои 96 лет пришлось хлебать то, что было замешено и заварено именно во время Революции 1917 года, Гражданской войны и военного коммунизма.

Впоследствии меня потрясала полная полярность трактовки этих событий. Начну с восторженного приятия. Минимум 20 лет жизни именно так, то есть с восторгом, я относилась к Революции и как следствию ее к заварухе-нераз-берихе во всей стране. У многих хороших и разных поэтов и кинодеятелей Гражданская война выглядела прямо упоительно: Чапаев громил беляков, его Анка строчила из пулемета, товарищи Ворошилов и Буденный скакали с красными флагами на конях, Щорс несся на своей тачанке как угорелый. Опять же, «гремели трубы» Котовского и, как нам сообщили еще в годы «оттепели», товарищ Сталин на Южном фронте не послушал товарища Ленина и не помог товарищу Тухачевскому взять Варшаву («Даешь Варшаву!»). А где-то посреди всего этого бардака мотался на своем легендарном поезде Лев Давидович Троцкий, что мы, однако, узнали лишь в самом конце XX века, когда с имени Троцкого было снято табу.

Вот как описывал очень хороший поэт Эдуард Багрицкий Гражданскую войну в либретто оперы «Дума про Опанаса»:

Как с востока дунул ветер

Буревой,

Закружилось все на свете.

Конь заржал под грохот бубна

Боевой.

Душен день! Земля в пожаре.

Подымайся, пролетарий!

Тут все убедительно, кроме «грохота бубна»: какой-то неуместный цыганский мотив.

Начитавшись таких стихов, юноши и девушки 30-х годов завидовали поколению времен Гражданской войны с его романтикой боев, красными знаменами и тачанками, а главное — со святой верой в Мировую Революцию. И вот юный поэт из ИФЛИ Павел Коган написал стихи, ставшие просто-таки знаменательными:

Но мы еще дойдем до Ганга,

Но мы еще умрем в боях,

Чтоб от Японии до Англии

Сияла Родина моя.

<
Поделиться с друзьями: