Костер для сверчка
Шрифт:
Пасечник безмолствовал...
Что приключилось той ненастной ночью, когда, отчаявшись дождаться алтайца, манохинцы прокрались под самым носом у милицейского дозора к селу, никому углядеть не довелось. Какого рожна выглядишь в беззвездной темени, схоронясь за глухими, на толстых кованых болтах, ставнями?
Только... Едва ночь перевалила за середину, перекатилась в сторону реки под растерянный собачий брех частая стрельба.
Минут десять порох жгли густо, как по доброй мишени. Уверенно так, вроде прицельно. Смолкла пальба резко, как и не начиналась.
Новости пришли утром. Дескать, милиция начисто прибрала манохинских бандитов.
Новая победа вызвала торжество Посельского. По светлому стало видно: прапорщик с напарником обходит по берегу Катуни подстрелянных. Солдат работает штыком, словно вилами.
Ткнет в тело наотмашь — замрет, выжидая. Идущий следом начальник в каждом сомнительном случае палил в голову лежащего из нагана. Медленно так: стянет зубами рукавицу, держит ее, словно кобель поноску — палец на спусковой крючок — выстрел. Потом, так же, не спеша — рукавицу на место. Иного партизана, пристывшего к наледи, валенком упершись, перевернет. На предмет опознания. Глядеть муторно! Оно — хоть и мертвяки, а все-таки люди — не маралятина.
К обеду прапорщик появился на улице в непотребном виде. Останавливал каждого встречного и похвалялся: «Вот дубье манохинское. Вышли сослепу — точь-в-точь на наряд...»
Тешился начальник милиции. Сучил от радости ногами, аж бородавка на левой щеке подпрыгивала. Пьяно качался из стороны в сторону, и, мало кто примечал, как морозно, испытующе прощупывал Посельский собеседника узкими щелочками зрачков, в которых не было признаков хмеля. Позднее шестерых мужиков сволок прапорщик на Большую улицу. Где в бывшем здании приходской школы дотемна выколачивал душу из неосторожных.
Ан, невзирая ни на что, задворками, огородниками пробежал шепоток: «Если темень подвела партизан, что ж милиция — сычьего глаза? Такой ночью, как нынешняя, можно лбами промеряться, а не разобрать, то ли кум, то ли кто дальний попался встречь... В такую темень человека от телка не отличишь...»
Многие мужики не имели приязни к партизанам, однако досадливо крякали: «Как хошь, шабер, но не обошлось без Каина. Нет».
Трупы партизан пролежали на берегу дней пять. По приказу прапорщика убитых держали на виду для устрашения, однако близко не подпускали никого. Наконец кто-то прикопал манохинцев. Похоронил, крадучись, в мерзлой земле. Кто именно, о том любопытствовать опасались. А спустя месяц стало не до погибших...
Каждый день по тракту сновали отряды. Раз ниже села забухало орудие, выпустило пяток снарядов по незримой цели и быстро снялось с позиций. Ствол у орудия оказался расстрелянным вконец. Шальной снаряд залетел в село, рванул у маслобойни — в воздух метнулись комья серого подтаявшего снега и мерзлой земли, просыпалась дранка с крыши.
Сумятица продолжалась не один день. А когда все установилось, то вслед за наступившим теплом народ смутился окончательно — объявился живым Манохин.
Объявился Павел Пантелеевич заполдень, едва-едва спал дневной жар.
Зинаида перемывала посуду, увидев мужа, просыпала ложки.
— Господи! — Заколотилась в плаче. — Мы же тебя похоронили! В поминание занесли... Да как же?!
— Ну, Зинаида, ...ладно тебе... потом...
Она ходила за ним по дому, шаг в шаг, и говорила не переставая, прерывая причитания плачем:
— Что теперя будет? Из ваших токо учитель и спасся. Так он сразу явился, как рожновцев прогнали. А где ты столь пропадал? Али весточку подать не мог?
Павел Пантелеевич замер. Зинаида уткнулась носом в мужнину спину. Рубаха была влажной от пота, пахла дымом, конским седлом и чем-то незнакомым.
— Чо молчишь? Али у какой бабы отсиживался? А я одна... с эдакой оравой...
— Сказываешь, учитель живой?
— Живой, живехонек. Он...
Манохин перебил жену:
— Кадыл-то... в селе?
— У батюшки горе — матушка пропала. Она допрежь того, как ваших побили, с дома вышла и потерялась. Батюшка доси горюет. — Прорвался очередной приступ слез.
— Остынь, Зинаида!
— Во, заладил... Что отстывать-то? Уж и рада я да смутно перед людьми... Ишь, скажут, сам-то вернулся, а мужиков погноил. Завел, скажут, на погибель. Людям-то языки не привяжешь... Смотри, ишо ваши власти прицепятся... Ведь почитай с той ночи болтают, мол, предал какой-тось ирод мужиков.
Такого оборота воротившийся не ожидал.
— Отскочь, Зинаида! Нет за мной пакости. Одна вина — в чем-то дал оплошку. Будет время... Все разъяснится.
Павел Пантелеевич присел и супруга ахнула: через всю лохматую башку мужа прочерчивался бугристый, словно из-под топора, сизый шрам. Рубец шел по обе стороны черепного свода, самую малость не захватывая шеи. Даже крепко повоевавшие старики вряд ли бы припомнили, чтобы человек, пусть медвежьего склада, сумел отбояриться от смерти при этакой ране. Рассказать кому, так посчитают за брехню. Но собственным глазам верить приходилось.
— Павлуш, как же ты...?
— И не спрашивай. У меня тогда память из головы выбило. Начисто. Одно запомнилось: реку льдом перешли, а дальше... ни синь пороха. Учителя, кажись, в дозоре оставили... На худой случай, если следом кто нагонит. Мужики голодные, в село рвались, один охотой не остался бы. Принудил я учителя, он спорить был слабее других...
Нет, не хитрил мужик перед супругой. Запомнилась ему картина — он в горах у Кибатовой бабки. Выходила она, значит, Манохина. Много дней он ощущал во рту вяжуще-горький вкус травяных настоев, которыми потчевала Хатый.
Неродным ей языком старуха едва владела. Но из ее бормотания Манохин понял, что знахарка подобрала его близ аила. Леший донес мужика до тех мест? Туда же конному сутки бежать. Чудно! Но, выходит, добрался, кровью изойти уберегся, хотя себя и не сознавал.
Едва в разум вошел, пристрастился беседовать со старухиными земляками. Старики-алтайцы навещали каждый день. Говорили о разном. Лишь позднее заметил, что в присутствии старухи инородцы прятали мысли, уклонялись от прямых ответов, теряя под взглядом Хатый немногие русские слова.
А вскоре до Манохина дошло — не одинцом он попал в горы. Еще совсем свежей была захоронка, где бабка прикопала его попутчика, обложив холмик большими камнями. Откуда силы у нее взялись? Высохшая от времени, скрюченная — почти карлица, дунь, за версту унесет, бабка наворочала такого дикарника, что Павлу Пантелеевичу пришлось бы неделю таскать.
Старики толковали про его спутника нехотя, с отвращением. Сплевывали. Не усматривали в приключившемся добра. По их словам, тот, кто привез Манохина, был черт-чертом: черный — головешкой из костра, ростом — до конского седла не доставал, волоса — белые, а вместо глаз — темные дыры. Даже конь пугался черта, кричал по-человечьи. Потом поводья порвал и убежал к перевалу.