Костер Монсегюра. История альбигойских крестовых походов
Шрифт:
Этим епископом был Раймон дю Фога (де Фальгар), из семьи Мирамон, уроженец окрестностей Тулузы, принявший пост после смерти Фулька. Фанатичный доминиканец, он, по словам Гильома Пюилоранского, «начал с того, чем закончил его предшественник, преследуя еретиков, защищая права Церкви и то силой, то лаской понуждая графа к добрым делам» [154] . Епископ, видно, и в самом деле обладал недюжинной энергией, ибо ему удалось увлечь графа во главе вооруженного отряда на ночную вылазку, в ходе которой в лесу близ Кастельнодари было застигнуто врасплох собрание еретиков. Арестовали сразу девятнадцать человек, и среди них файдита Пагана (или Пайана) де ла Бессед, рыцаря, известного своей храбростью, одного из лидеров катарской знати. Пагана и его восемнадцать товарищей тут же приговорили к смерти и сожгли по приказу графа. Спрашивается, какими соображениями руководствовался епископ, вынуждая графа на несвойственную его характеру жестокость, которая к тому же являлась предательством по отношению к вассалу: рыцари-файдиты всегда были самыми преданными сторонниками Раймона. Во всяком случае, предоставив Раймону дю Фога неоспоримое доказательство своей доброй воли, граф мог рассчитывать, что его на какое-то время оставят в покое, и не стал предпринимать ничего против откровенных выпадов знати и консулов в адрес церковных властей.
154
Гильом Пюилоранский. Гл. XLII.
Волнения в стране были так велики, что папа, убоявшись переворота, повел в отношении графа Тулузского достаточно мягкую политику: в 1230 году он рекомендовал новому легату Пьеру де Кольмье не обращаться с графом сурово, «дабы поощрить его усердие по отношению к Господу и Церкви». Он предоставил графу отсрочку в уплате десяти тысяч марок, назначенных Меоским договором в возмещение убытков Церкви, разрешил ему для уплаты этих десяти тысяч затребовать пособие у церковнослужителей и, наконец, 18 сентября 1230 года принял к рассмотрению посмертно дело Раймона VI, которого сын уже отчаялся похоронить, согласно его последней воле, на христианской земле. Этот шантаж на сыновних чувствах Раймона VII продолжался довольно долго, и в результате останкам старого графа было навсегда отказано в христианском погребении. Папа, однако, не переставал, по крайней мере для виду, щадить графа, поскольку, «дабы взрастить его благочестие, необходимо было бережно поливать его, как молодое деревце, и вскармливать молоком Церкви» [155] . Такое милостивое отношение, далеко не полностью оправданное графом, возможно, и не было продиктовано желанием папы укротить амбиции пятнадцатилетнего французского короля, с которым матушка, досадуя на его энергию, справлялась уже с трудом. В контактах с графом папа изыскивал возможности влиять на чересчур взбудораженное общественное мнение и поддержать Церковь в стране, которая становилась к ней все более и более враждебной.
155
Письмо легату Готье де Турнею от 18 февраля 1232 г.
Однако в тех краях, где сюзереном был не граф Тулузский, а французские аристократы и сенешали короля, дела Церкви обстояли еще хуже, и свидетельство тому – поведение владетелей Ниора по отношению к архиепископу Нарбоннскому. Архиепископ, чья безопасность подверглась такой угрозе, решил сам в 1233 году возбудить процесс против обидчиков, но у тех нашлось множество ревностных защитников, в том числе и среди местного духовенства. Он смог осуществить свой замысел только по специальному распоряжению Григория IX, который назначил судьями епископа Тулузы, прево Тулузского Собора и архидиакона Каркассона. Чтобы добиться передачи дела на суд этих господ, прелат должен был сначала проконсультироваться с папой в Ананьи, где Григорий IX пребывал в 1232 году, потом ехать в Рим, и только 8 марта 1233 года епископу Тулузы доставили папскую буллу, приказывавшую «привести в исполнение приговор, вынесенный владетелям Ниора Тулузским Собором».
Ниоры считались одними из могущественнейших лангедокских феодалов и владели землями в Лорагэ, Разе и в районе Соль. Их уже отлучали от Церкви на Тулузском Соборе, и отлучение 1233 года было повторным. Ведомые еретики, несмотря на все запирательства, Ниоры не страшились церковного гнева, и, чтобы взять их силой, требовалось не только согласие, но и поддержка графа Тулузского, который не позволял арестовывать своих личных вассалов. Папа вынужден был обратиться к королю Франции, или, скорее, к регентше. Под двойной угрозой гнева понтифика и возобновления враждебных действий Франции граф сдался и созвал совет епископов и баронов для обнародования постановления против ереси (20 апреля 1233 года). Это постановление лишь повторило предыдущее, принятое на Тулузском Соборе в 1229 году. Его уложения, до сей поры касавшиеся лишь церковного правосудия, теперь составляли основу карательного законодательства и восстанавливали графский суд.
Владетели Ниора (по крайней мере двое из них, Бернар-Отон и Гильом), вызванные Гильомом Арно, отказались отвечать и покинули трибунал. На другой день сенешаль Фрискан арестовал их и бросил в тюрьму. Только оружие оккупанта вкупе с вынужденным согласием графа смогло выполнить волю Церкви, и процесс над лидерами сопротивления катаров среди мирян стал возможен только благодаря вмешательству французского сенешаля.
Процесс был долгим и малодоказательным. Бернара-Отона и Гильома изобличали множество свидетелей, что в Тулузе достигалось гораздо легче, чем в их краях, где они обладали таким могуществом, что их матушка Эсклармонда могла, не опасаясь ничего, прогнать с порога самого архиепископа. Священники и клир заявили, что Бернар-Отон де Ниор не только открыто принимал еретиков в своем доме, но и не впускал в свои домены тех, кто их разыскивал, что однажды он, войдя в церковь, заставил священника замолчать и уступить место для проповеди совершенному, что он причастен к убийству Андре Шове и т. д. Любопытное дело, но показаний, подтверждавших ортодоксальность Ниоров, и в особенности Бернара-Отона, который, похоже, вел двойную игру, было тоже предостаточно. По словам Гильома де Солье выходило (а он, надо сказать, испытывал известное отвращение к доносам на старых друзей), что среди еретиков обвиняемый слыл предателем, состоящим на платной службе у французского короля. Братья ордена Святого Иоанна Иерусалимского из обители Пексиора говорили об обвиняемом как об искреннем католике, чья преданность Церкви стала причиной гибели многих еретиков. Архидиакон Вьельморский, Раймон Писарь, прибыл заявить, что Бернар-Отон – преданнейший сторонник короля и Церкви и что весь этот процесс затеяли «больше из ненависти, чем из сострадания».
Несмотря на все благоприятные свидетельства, Бернара-Отона объявили еретиком и приговорили к смерти за то, что он упорствовал в своих заблуждениях и так ни в чем и не сознался. Его брат Гильом и его сын Бернар в конце концов признали себя виновными и были приговорены к пожизненному заключению. Смертный приговор не привели в исполнение: этому воспрепятствовали французские бароны, осевшие на юге (за исключением Ги де Левиса, сына компаньона Симона де Монфора), которые заявили, что исполнение приговора может спровоцировать серьезные волнения в стране. Впрочем, видимо, Бернар-Отон и Гильом вскоре обрели свободу, потому что тремя годами позже они вновь были осуждены (Бернар-Отон заочно). Третий из братьев Ниоров, Гиро, имел осторожность не появляться в Тулузе, а наоборот, удалившись вместе с матерью в свои владения, продолжал ревностно служить вере катаров.
Несмотря на то, что Бернар-Отон де Ниор неоднократно договаривался с французами и даже служил под началом Симона де Монфора, он и после приговора остался верным слугой катарской Церкви. Его двусмысленное поведение было продиктовано необходимостью ввести в заблуждение неприятеля и получить возможность помогать своим. Тем не менее, когда он, тяжело раненый, попросил consolamentum, Гийаберт де Кастр горько упрекнул его «за все то, что он причинил Церкви катаров» и наложил на него штраф в тысячу двести мельгорских су. Катарская Церковь умела быть и жесткой, и авторитарной, когда требовалось, и была способна напугать верующих, хотя располагала для этих целей средствами исключительно духовного порядка. Придерживаясь по причине гонений известной гибкости и терпимости в известных пунктах своей доктрины (например, давая некоторым совершенным разрешение принимать животную пищу и скрывать свои убеждения, если на карту поставлены интересы их Церкви), она должна была в нужный момент проявлять жесткость. Чувствуя свою обязанность требовать от верующих больших жертв, не позволяя им доверяться кому попало, существуя на подаяния и на отказы по завещаниям, которые новая власть объявила незаконными, совершенные были вынуждены оказывать на своих верующих моральное давление, ничуть не менее грозное, чем католическая Церковь на своих, хотя природа этого давления была совсем иной. Достаточно вспомнить о том, что для большинства населения Лангедока эти люди являлись единственными носителями истины, а consolamentum – единственным путем к спасению.
Недовольство, царившее в Лангедоке, в первую голову объяснялось разрушениями, за двадцать лет войны превратившими свободную и цветущую страну в нищую, целиком зависящую от чужестранцев.
Ai! Tolosa et Provensa!E la terra d'Argensa!Bezers et Carcassey!Quo vos vi! quo vos vei!вздыхал поэт Сикар де Марвейоль.
Правда, никто не запрещал науку любви и народные увеселения, по-прежнему праздновались свадьбы и крещения, а торговые города по мере сил старались привлечь иностранных клиентов и поставщиков, но у разорившейся знати не было средств ни на праздники, ни на войну. Присутствие в стране чужеземной власти и церковной полиции создавало обстановку злобы и недоверия. По вытоптанным полям шатались голодные рутьеры, с которыми стало трудно бороться: вынудив графа и его вассалов распустить наемников, Меоский договор сразу же лишил окситанских аристократов возможности себя защищать и поддерживать общественный порядок на своих территориях. Вооруженные банды, брошенные на произвол судьбы, заботились о себе сами.
Народ, который столько времени боролся в надежде на лучшие дни, а оказался под пятой чужеземных захватчиков в полной нищете, обвинял в своих бедах не столько французов, сколько Церковь. Ни королевские чиновники, ни аристократы, завладевшие землями в результате завоеваний Монфора, не были так тесно связаны с жизнью страны, как духовенство. Церковники проникали повсюду: в каждой деревне свой кюре, в каждом городе свои обители, канцелярии, церковная милиция. Клир по большей части состоял из южан, которых соотечественники считали предателями, хотя многие из них из чувства патриотизма выступали против политики Церкви.
Живя в богатстве или, по крайней мере, в достатке в нищей стране, эти люди рассчитывали получать небывало высокие барыши и сразу же прибегали к помощи французского оружия, чуть только кто-то отказывался платить подати. Они нажились на войне, где столько жизней, сил и душевного жара было растрачено впустую, и заслужили такую ненависть, что Гильом Пелиссон глубоко заблуждался, когда обвинял во всем еретиков и писал: «Они натворили в Тулузе и ее окрестностях больше бед, чем война». Во всяком случае, попытки папы задобрить графа ни к чему не привели. В этой стране политика умеренности и терпимости могла состояться только на развалинах Церкви.
Папа не мог объявить новый крестовый поход, поскольку Лангедок уже частью перешел в собственность французского короля, частью предназначался в наследство королевскому брату. Регентша тоже не собиралась снова начинать долгую войну, опасаясь скомпрометировать Парижский договор. Она ограничивалась тем, что время от времени грозила Раймону VII, а тот спешил подтвердить свою покорность.
Теперь надо было покорять не графа, а весь народ, или, по крайней мере, его большую часть. Через четыре года после подписания Меоского договора дела Церкви в Лангедоке обстояли как нельзя хуже.