Котел. Книга первая
Шрифт:
Еще собирая ягоды, он решил сводить Натку к вязу. Не терпелось похвастать перед нею: вот, мол, какие могучие деревья в Башкирии! Но, собираясь удивить Натку, он преследовал и другую цель: заметит ли она, что вяз могуч лишь снаружи, а там, под корой, в стволе, он жестоко осыпан гниением.
Вяз стоял грузный, нахохлившийся, отражение слюденело в реке. Омут был просвеченно-зеленоват, среди корней шныряли, сверкая зеркальцами боков, ельцы. Андрюша тотчас забыл о своих намерениях: торопливо распустил с фанерной плашки и привязал к удилищам лески. На червяка, насаженного на крючок, сходу набросились в омуте ельцы. Андрюша озяб от волнения, даже скулы свело. Он дернул, рыбки блеснули в глубину. Разгильдяйство! И всегда он торопится, как дундук. Снова закинул и опять поспешил: подсек, но плохо, и елец сорвался возле корней. Мстительно пообещал себе быть терпеливым и следить не за крючком, а за поплавком. Бело-синий поплавок задрожал, откатывая от себя мелкие круги, подпрыгнул, погрузился.
Удача! Зажал в ладони ледяного трепещущего ельца и обернулся, чтобы порадовать Натку. Она исчезла. Бросился в черемушник, увидел ее там, печальную, разрывающую на тонкие нити плоскую травинку. Спрашивать, почему ушла, не стал. Было бы глупо спрашивать. Обиделась. Как пришел к вязу, так и забыл о ней. Может, она и рыбачить-то не умеет?
— Я всего одну хотел поймать. Прямо не знай как хотел. Ты не дуйся.
— Врешь ты, Андрюшечкин.
— Вру.
— Эгоист ты.
— Многие наши пацаны себялюбивые, только я… Извини. Критикуй дальше. Папкина привычка через меня прорвалась. Чуть правду скажешь, готов рот заткнуть.
— Молчу, — грустно сказала Натка.
Она подобрела от Андрюшиной покорности. На краю обрыва попросила, чтобы поучил рыбачить. Он наживил червяка и вскоре выудил подуста.
— Ты на моем месте рыбачь. Хорошо клюет.
Натка не придала значения его словам. Встала на другую сторону дерева, спустила леску под обрыв. Андрюша посоветовал ей сдвинуть поплавок поближе к грузилу: не то крючок повиснет у самого дна, где никакая порядочная рыба не клюнет, а ершишек вряд ли стоит ловить. Уха из них вкусная, но мяса-то в них с гулькин нос.
Натка не послушала Андрюшу, он оскорбился.
Он слышал дрыньканье капроновой лески, клокотание воды, однако не оглядывался: тоже гордый. Наверняка Натка зацепила крючком за корягу и сердито водит леской из стороны в сторону. И вдруг — тугой шлепок! Либо крупная рыба хлобыстнула, либо Натка прихлопнула на щеке комара?
Андрюша вопросительно выглянул из-за дерева. На краю обрыва, за земляной трещиной, заметной сквозь траву, тревожно перебирала ногами Натка. В руках зыбко гнулось удилище. Бритвенно острая леска косо натягивалась к стрежню, на быстрину которого напряженно выгребал плавниками голавль.
— Упустишь. Дай я.
— Не упущу, Андрюшечкин.
Голавль, не преодолев сопротивления, ударился вниз по быстрине и, когда прострелил ее на всю длину лески, взбурунил поверхность матово-черным хвостом.
Давно Андрюша мечтал поймать крупную рыбу, но ему не везло. Не клевала крупная рыба. Рядом, у соседей, клевала на такую же насадку и такой же крючок. Иногда он относился к своему невезению как к чему-то предрешенному. Досадой исходило сердце, если видел подсеченную по соседству рыбину. Теперь досады не было. Было нетерпение, зависть, негодование. Несправедливо, что голавль клюнул у девчонки, которая не умеет удить. Смешно, что она не отдает удилища, надеясь самостоятельно вытащить голавля. Поранит только голавля, больше ничего. Вырву-ка у нее удилище. Сначала она рассердится, после спасибо скажет.
Он взял Натку за локоть.
Она недружелюбно взглянула на него.
— Отними руку.
Наткин локоть ускользнул, потому что голавль, чуть приблизившись к вязу, кинулся к тому берегу. От рывка и натяжения леска зажужжала, удилище согнулось пуще прежнего. Через мгновение, когда оно слегка распрямилось, Натка, отступив, повела голавля к яру. Андрюшу поразила зеленая чернота голавлиной башки. Каким образом этот рыбий богатырь не оборвал леску, не разогнул крючок?
— Андрюшечкин, — зашептала Натка, — возьми у Ильгиза мою корзину и подденешь щуку.
С укором он взглянул на нее, неуступчиво сказал:
— Голавль, упрямец вроде тебя.
— Милый Андрюшечкин, быстрей неси корзину.
Андрюша заглянул под обрыв. Усталый голавль кувыркался в омутной глубине. Теперь Андрюша не то что не обижался на нее, он даже удивился тому, что его раздражали ее самостоятельность и упорство. Теперь он готов был выполнить любое желание Натки. Если бы она попросила вывернуть с корнем вяз, то он попытался бы это сделать.
Он нацелился взглядом на пенек. Вскочит на него и сиганет в реку прямо в одежде. Но он опоздал: с того берега брел к быстрине, держа корзину над головой, Ильгиз. Плыть Ильгизу мешала корзина и больная нога, его снесло течением до переката. Андрюша кинулся туда, но Ильгиз не отдавал корзину и ойкал, ковыляя к вязу.
Не так-то просто оказалось зачерпнуть голавля корзинкой: остерегался, буравил омут.
Когда все трое пришли в отчаяние, голавль завилял к берегу и уткнулся в яр. Тут Натка и поддела его корзинкой.
Она крепко схватила голавля, прижала к груди, кружилась, крича:
— Мой. Никому не отдам.
Ильгиз хромал около нее, тянул к рыбе растопыренные ладони, вероятно от восторга бормотал вперемешку башкирские и русские слова:
— Мин хочет поцеловать балык. Балык жирный. Поцелую? Яра?
Андрюша сел возле вяза, добрым взором, полуослепленный высоким солнцем, наблюдал за Наткой и Ильгизом.
Сейчас они представились ему такими же дорогими людьми, как мать, Иван, Оврагов.
31
Полуденный зной сморил Андрея. Удить стало скучно. Не было клева.
Он упал в траву и лежал, не шевелясь. С отрадой ощущал, как исходит из земли прохлада. Все пахло жарко, приятно: закаменелая кора вяза, смородинник, лещина, муравейник. От муравейника, коричнево-ржавого, с кратером на макушке, наносило кислотным настоем.
Никогда не думал о земле, а здесь подумал, благодарно, нежно, и не как о чем-то прекрасном, но неразумном, а как о живом существе, которое способно почувствовать то же, что испытывает он. Как она щедра, земля! Все от нее: прыткая речка, голавль, доставивший Натке много радости, этот веселый цветок белозор, а главное — Натка.
Взворошилась крона дерева, сплющилась с одного бока, вытянулась с другого. Вскоре опять стало спокойно, и Андрюша вообразил: если бы все на земле было так, как сейчас, а людей бы не было? Он вслушался в знойное безмолвие и затосковал от безлюдья. Что земля без людей? Так себе. Никому не нужный шар. Шар, лишенный ума. Кто бы мог понять, почему трава летом не желтая или малиновая, а зеленая? Кто бы определил, что в горе, у подошвы которой лежит Ильгизова деревня, залежи марганца? Кто бы понял, что плакучая береза на том берегу хороша, хотя и крив ее ствол, а сосна позади нее, хоть и прямая, однако ничем, кроме скуки, не отзывается в душе? Думая о березе и сосне, он вспомнил про вяз, и прежняя мысль, что все от земли, встревожила его. Очень жалко, что земля не только создает, но и губит. Наверно, скоро вяз догниет и рухнет. Эх, если бы залить цементом выкрошившееся в стволе пространство, то был бы вяз спасен. Излечивают же в городе таким образом тополь.
Едва Андрюша задумался, глаза начали косить. Натка заметила это. Должно быть, он занят слишком серьезной мыслью, коль его, обычно не раскосые глаза, «разладились»: глядят несогласно. Она боялась помешать раздумью Андрюшечкина, но не прекращала наблюдения. Было занятно следить за сменой выражений на его лице, восхищаться тем, как прекрасно это явление — думать, досадовать, обнадеживаться, какое оно быстротечное, непроницаемое: старайся не старайся уловить то, о чем размышляет человек, только зазря мозги свихнешь. И это счастье, конечно, что никому не дано выслеживать мысль и чувства человека.