ЖАНРЫ

Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
18

Соловушка щебечет, пока ячмень не начнет колоситься, а потом его уж и не слышно.

Соловушка щелкает, пока детей не выведет, вот и Михайлику петь захотелось, пока детей не завел, — он и сам не заметил, как запел потихоньку, стал спускаться вниз, в город, но, не сразу попав на тропинку, малость проплутал, пока не нашел дорогу с вышгорода…

Тут и поздняя луна появилась на окоеме, на перистых облачках, на продранных небесных пуховиках, блеснула холодным синим огнем река Рубайло, и все внезапно осветилось таким сиянием, печальным и тихим, что стало светло как днем, потому как все там было белым.

Цвели сады, белея в весенней пышности, — все цвело в том году почему-то очень поздно, на самый троицын день.

Цвели бузина и калина, словно шапками снега покрытые, сияла при луне печальная черемуха, хоть они, может, все эти кусты и деревья, и не цветут никогда в один и тот же день, но этой весной они цвели почему-то разом, да это не удивляло Михайлика, и лепестки свадебного цвета Украины, осыпаясь, белой метелицей кружились над землей, и по всему городу, и на Соборном майдане, куда ноги сами несли его, поближе к архиерейскому дому, где светили стволами целомудренные березы, да и ограда березовая белела там неободранной корой, да и рубахи парубков и девчат, что неподвижно и молча замирали в тех кустах, и все там светилось и сияло не только серебряным светом луны, но излучало и свое особое сияние, тихое сияние красавицы Украины, которая в тот миг пела голосом какой-то грустной дивчины:

— Якби мені крилечка, солов’"iні очі, полетіла б у дорогу темненько"i ночі…

Он понимал ее, Михайлик, эту незримую певунью, скрытую в беспредельных, по-ночному таинственных зарослях калины, ибо и сам он летел все вперед и вперед.

19

Несли они его, воображаемые крылья, к вишневому саду, к двухъярусному дому епископа — не к тому ли окну, где хлопец видел днем Ярину Подолянку?

Он даже не думал об опасностях своего полета.

По улицам похаживала козачья стража, вокруг города перекликались часовые:

— Пугу-пугу?!

— Козак с лугу!

Сновали по всем углам и шальные девчата из неугомонного отряда сотника Лукии.

Сторожили милых своих и влюбленные парубки.

Михайлик и сам был влюблен, и только поэтому так везло ему, и он шел все дальше и дальше, безнаказанно пробираясь к Соборному майдану, и никто его не перехватил, никто не остановил пришлого парубка, который неведомо зачем слоняется среди ночи в чужом еще для него городе, никто не схватил отчаянного, потому что влюбленным и дурням всегда везет.

Опрометью перескочив через забор архиерейской усадьбы, неосмотрительный Михайлик очутился в старом вишневом саду, где владычествовала та же луна, сущее козацкое солнце, и, осторожно ступая, словно кот по жнивью, молодой коваль крался к оплетенному хмелем дому, к шестиугольному на втором ярусе окну, из коего днем выглядывала панна Ярина, и даже голова у него кружилась: под ногами перекатывались и струились по земле дрожащие лунные пятна, просеянные сквозь ветви и листья вишен, колеблемых легким ветерком.

И вдруг в открытом окне второго яруса, словно в серебряной раме, появилось озаренное луной мраморное лицо Ярины.

Узкое.

Сосредоточенное.

Ставшее более мягким…

То ли от лунного света?

То ли от какой-то захватившей ее думы, сделавшей столь напряженным ее чело?

И вся она казалась другой.

Таинственной.

Без того выражения капризной властности, без высокомерия недотроги, что порой напускают на себя украинские девчата, без того явного пренебрежения, которое так портило это милое лицо днем.

Панна, видимо, слушала соловьев.

Да, она слушала…

А Михайлик… он слушал панну.

Именно слушал.

Не только смотрел, но и слушал… да, да!

Из-за кустов он видел охлажденное лунным светом ее лицо, — и казалось, будто ясно слышит, что шепчут ее уста.

Будто слышит ее дыхание, панны Ярины.

Будто чует, как бьется ее сердце в лад с его собственным, — так бывает порой у близких друзей, поющих одну песню, или у слушателей и зрителей, что вместе слушают одного кобзаря, одного скрипача…

Одного соловья!

А тот соловейко, — он был там самым неутомимым и усердным, ибо его соперники давненько уж уснули в своих кустах, а он все пел и пел, и Михайлику казалось, что если б, не дай бог, он сам внезапно оглох, то, даже не слыша ни звука, понял бы все в той соловьиной песне — столь ясно, столь звучно она отражалась на тонком и умном лице Ярины Подолянки.

Михайлика люто донимали комары, певчие святого Петра, но Михайлик их не замечал.

Сердце колотилось, дрожали губы, время плыло незаметно, уж больно стремительно летела короткая июньская ночь, и так бы она и долетела до самого утра без всяких чудес, если б тот неутомимый певун-соловейко, в чем-то убедив наконец свою упрямую, безголосую и неприметную избранницу, вдруг не умолк, — хоть, надо сказать, не всегда бывает именно так, когда упрямство и серость наших избранниц удлиняют, совершенствуют и делают более звучными наши песни…

Так вот, соловейко наконец умолк.

И все то, что сталось после, сталось по вине того самого соловья, по причине особливого упрямства его подруги, — и повернуло судьбу ковалика на совсем иной, неожиданный и нелегкий житейский путь.

Однако не будем забегать вперед, ибо там, ибо там…

20

Случилось там вот что…

Когда соловейко внезапно умолк, Ярина Подолянка, малость повременив, выглянула в сад, словно кого-то дожидаясь, и уж хотела, видно, закрыть окно, если б… для самого себя неожиданно… если б не подал голос Михайлик.

Как это случилось, он того и сам уразуметь не мог.

Когда Ярина Подолянка уже взялась было за раму окна, Михайлик, как богу, молился невидимому ночному певуну:

«Щелкни, ну щелкни!»

И нечаянно щелкнул сам.

Потом еще раз.

И еще…

И уже не мог остановиться.

Не мог, да и не хотел, ибо Ярина, вновь услышав трели соловья, окна не прикрыла, затем что начал он петь так обольстительно, как еще никогда и не слыхивала этого панна где-нибудь в Италии или Голландии, она даже на подоконник села, про все на свете позабыв, а потом и ноги свесила, а потом, не сознавая, что делает, как сноброд-лунатик, спустилась по стене и, словно по зову судьбы, очутилась в вишневом саду и пошла далее, подкрадываясь к зарослям бузины, где заливался соловушкой обезумевший парубок.

Михайлик, щелкая соловьем, уже и глаза закрыл, словно птица, вот и не приметил, как панна Ярина спустилась в сад.

Щелкал и щелкал.

Песня его была крута в коленцах, то быстрых, то печальных, то радостных, то прерывистых, а то похожих на чистый голос пастушьей свирели, а самым чарующим было, кажись, молчание меж коленцами, потому что без тех передышек нельзя было бы оценить и понять всей красы этой песня, не замирало бы сердце в ожидании: что ж прозвучит в последующий миг?

Почин или запевка?

Поделиться с друзьями: