ЖАНРЫ

Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:

Когда Куча рванулся, чтобы наконец пробиться сквозь толпу, добрые люди на сей раз даже расступились перед ним, ибо не часто удается видеть, как удирает от своих подвластных столь видное начальство, и сие весьма тешило мирославцев, и все там улюлюкали, свистели, кричали, вопили, затем что задерживать пана Кучу уже не стоило, и толпа свободно пропускала пана обозного и его таинственного гостя, щеголеватого паныча, коего он вызволил из беды, и они уходили дальше и дальше, на край разбушевавшегося базарного моря.

А Климко кричал вслед:

— Бывайте здоровы, мои чернобровы!

Однако пан Демид сейчас уж и не удирал.

Он уже шел, как всегда неся перед собой свою спесь, надутый и надменный, и на лице его не было и тени тревоги, горели в глазах только злоба, досада и панская мстительность, ибо он холодно обдумывал, как побольнее отплатить Прудивусу, и если бы кто заглянул пану обозному в душу, то постиг бы всю силу смертельной угрозы, нависшей над отважным лицедеем.

Люди расступались перед паном обозным, и этого было достаточно, чтоб он уже и не замечал их, — стыда-то у обозного давно не было, вот он и выходил из базарной толпы, точно из пустынного моря, задрав нос и красуясь, как свинья в шлее, и давая себе обещание больше не появляться среди народа пешком (только в панской карете!), да и не дозволять в городе Мирославе никаких представлений, ибо все то, что эти спудеи представляют, все это неправда, коей не бывает в жизни! — хоть пан Куча мог бы там и не задирать нос, и не заноситься перед народом, затем что на него и на щеголеватого панка уже никто не смотрел, — представление на базарных подмостках шло своим путем.

12

С укоризной глядя на панну Смерть, неосмотрительный Климко сказал:

— Ох, и глупа ж ты, милая панна!

— Я?! — обиделась Смерть. — Это я — глупа?

— Да не я ж! — И он поманил ее пальцем: — Послушай-ка!.. Ты — чья Смерть? Стецькова! А Стецько — дурень? Дурень! У мудрого ж — и бог мудрый, и пан умный, и смерть неглупа. А у дурня все дурни: и бог, и пан, и смерть! Поняла?

— Поняла, — вздохнула панна Смерть. — Погналась за двумя Стецьками и не поймала ни одного… — и вздохнула еще глубже: — Вон каких двух жирных Стецьков променяла на одного постненького Клима.

— Я, панна, тощий, а не постный.

— Все едино! Лекари-то мне жирненькое запретили. Ну что ж! Приступим…

— Ко мне?.. Чтоб меня… того?

— Глупенький ты! Меня — того! Я буду сопротивляться, а ты принуждай.

— О чем это ты?

— Поцелуй меня, миленький! Ну, ну! Принуждай меня, принуждай!

— Трудно девку принуждать, когда парубку страшно.

— Сколько ж тебе лет?

— Двадцать семь.

— Ну так что ж? Даже поцеловать не умеешь? — И панна Смерть ласково ощерилась, будто вспомнила что-то смешное.

— Ты ж — дивчина?!

— Ну, ну!

— Ты ж не моя!

— А чья?

— Стецькова! — не сдержавшись, воскликнул Михайлик.

— Была Стецькова… — заговорила страшная панна. — Была!

И снова зазвонила за упокой души струна бандуры: «Клим-Клим-Клим-Клим!» — а у бедняги Клима аж волосы — так он верил в то, что представлял, — даже волосы от того печального «Клим-Клим-Клим» встали дыбом.

— Но теперь… — продолжала панна.

— Поцелую милую трижды-дважды-раз! — обалдевая, пролепетал Климко. — Ну что ж… конец так конец!

— Вот-вот!

— Обманул проклятый Стецько, — молвил Клим столь горестно, даже ветер прошел по майдану от единодушного вздоха мирославцев. — Мне казалось, будто обманул я его, этого дуралея Стецька. А получается…

— Пана и сам бог не обманет, — вздохнула Смерть и, алчно взвыв, застонала от жалости — Приступим!

— Не хочу, панна милая!

— Не хочет курица на вечерницы, а ее, любчик мой, несут зажаренную. Не хочет буренка замуж, а ее ведут, любчик мой, на налыгаче. Иди, иди! Сказка сказкой, а кашка стынет… Скорей, скорей же: ласкай меня, целуй меня, тряси меня, лупи меня, чтоб аж душа кипела, чтоб монисто звенело! — И, строя глазки, жеманно спросила: — Может, я тебе не нравлюсь, миленький? — и горделиво добавила: — Я всем нравлюсь! У меня все быстро: раз-два — и в гроб! А то, может, и впрямь я тебе не нравлюсь?

— Чужих девчат я трогать не привык! Потому как пан Стецько…

— Я — про лук, а он — про чеснок! — грустно улыбнулась обиженная панна. — Про Стецька я забыла, а на божьей стезе — теперь уж ты!

— Куда ж эта стезя? — печально усмехнулся бедолага Клим.

— Куда ж…

— За что ж мне кара?

— Смерть — не кара, а закон! Так некогда сказал разумный римлянин Сенека. Итак…

— Панна, милая! Позволь хоть люльку выкурить…

— Там выкуришь! — И панна Смерть кивнула в неопределенную даль. И заговорила с явным желанием убедить неразумного — Да и что ты забыл на этом свете?! У пана Стецька — тут и хоромы, и коровы, и девки дворовы прездоровы! А у тебя? Звание козачье, а житье собачье?

— Хуже собачьего, прелестная панна.

— Ну вот видишь! Ни печали, ни воздыхания, жизнь — черт знает какая!

— Без пристанища я, панна.

— А женился бы?

— Ого!

— А рубаха где?

И Климко шепотом попросил:

— Молчи!

— Я тебя и голенького возьму.

— Ну нет! — И молнией блеснула Климкова сабля, а панна Смерть глумливо произнесла:

— Против дивчины — саблю? Фи!

Смутившись и покраснев, Климко саблю опустил.

Весь майдан охнул.

А Смерть…

13

Угрожая стальною косой, Смерть все же не убила Климка сразу, ибо он, как мы уже убедились, пришелся ей по душе, а стала остерегать, поучать парубка нескладными школьными виршами, — от одних виршей этих, с коими Иван Покиван в образе панны Смерти ходил по подмосткам еще зимой, на представлениях киевской Академии, можно было за милую душу окочуриться:

Чув єси, козаче, про силу Самсона Та й про мудру вдачу царя Соломона? I де "iхня сила? А де "iхня вдача? Всіх я покосила, Бережись, козаче!.. Бе-ре-жись: Безноса йде, На покоси всіх кладе… Бо в руках я косу маю, Бо я добре нею маю: Королів я не минаю I гетьманів постинаю, Патріархів I монархів В сиру глину поховаю… А теперь прийшла неначе I твоя пора, козаче!

И Смерть взмахнула косой, а Климко, может, сабли и не поднял бы, дабы не идти супротив своего же сюжета, если б Иван Покивал, представляя панну Смерть, не заговорил теми виршами, ибо каждый из нас свои собственные дрянные вирши терпит без заметного отвращения, а чужие хорошие (люди мы грешные), чужие вирши будят в нас пренебрежение, а то и критическую лихорадку.

Итак, разгневавшись на панну Смерть за плохие стихи, Климко, хоть ничего подобного в комедии не предвиделось, бросился на Ивана Покивана, аж искры от его сабли посыпались, от острой косы посыпались, и из глаз посыпались, ибо начался смертельный поединок, потому что и Покиван рассердился на Прудивуса не меньше — за две скверные рифмованные строчки, невзначай сорвавшиеся у того с языка (мания стихотворчества, как зевота, заразительна!), две строчки, за кои мало было убить:

Ставай, Смерте, тута зо мною, Будем битися з тобою!

Сие и впрямь было намного хуже, чем у современных наших поэтов, и хуже, чем у поэтов тех времен, то-то и не диво, что поединок разгорелся горячее, чем могли предвидеть авторы спектакля, ибо, как мы уже говорили в Запеве к этому роману, действующие лица и исполнители в любом представлении делают совсем не то, что им следовало бы делать, да и было им обоим уже не до шуток, и только ловкость спасала их от ран, неминучих в бешеном вихре единоборства, в коем безумный Иван Покиван умудрялся не только отбивать удары Климка, но опять и опять закидывал в самое небо тьму-тьмущую всяких мелких вещей, ловил их и сызнова подкидывал, и весь тот вихрь Смерти, боровшейся с Жизнью, опять захватывал дыхание у мирославцев, ибо все вокруг Прудивуса и Покивана мелькало, вертелось, трепетало: смертельный поединок становился стремительнее, бешеней, и звякала сабля Климка, и зловеще звенела коса Смерти, и звенели тысячи сердец, а сильнее всех — сердце нашего Михайлика.

Поделиться с друзьями: