Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Они развлекались, и я должна была стоять возле Руфуса, которому принадлежат девяносто из ста кораблей с зерном, приходящих в Остию. Рядом со мной лежал Кустос. Иногда Руфус похлопывал собаку, иногда - меня, собаку нежно, меня больно. Потом он бросил собаке кусок мяса, а мне - баранью кость. Они поставили меня на возвышение, голую, и танцевали вокруг меня, а Дидус сочинил эпиграмму на кость, которую швыряют человеку, и тогда я крикнула: раб тоже человек.
Они катались от хохота, а потом Руфус позвал Кустоса, это легко проверить, сказал он, человечьего мяса он не ест, и велел мне положить руку псу в пасть. Он укусил меня, и Дидус сочинил новую эпиграмму о том, что собака вынесла окончательный приговор - кто человек, а кто нет.
Медленно засыхает кровь на моей руке, на ней теперь только четыре пальца, стихает боль, и мои глаза спрашивают голову, они видели все, но ничего не поняли.
Они верят в то, что Руфус может заставить голодать всю страну, потому что ему принадлежат девяносто из ста судов, привозящих зерно. Но почему Дидус сочиняет эпиграмму о справедливом приговоре собаки, а не о Руфусе, который считает, что собака может выносить приговор человеку? Ведь он обладает силой слова, почему же он кричит: я тоже собака, почему он не крикнет: я человек?
Мои глаза только видят и вопрошают разум, а я спрашиваю друга веселого трубача: разве знание - сила?
Ответ на обратной стороне луны, говорит он, сбивает замок с двери и освобождает меня. Я боюсь темноты и дальней дороги, и я боюсь прийти туда, куда иду. Но у меня нет выбора.
В негустой тени березы сидит человек и пишет. За ним его дом в один этаж, а может, под крышей уместились еще две каморки со скошенными стенами. Пластмассовый желоб под крышей в одном месте треснул.
Я спрашиваю: "Что вы пишете?"
Вместо ответа он задает вопрос: "Вы здесь чужая?"
Конечно, я здесь чужая, но, может быть, я просто пришла с чужбины.
Я говорю ему: "Мне нравится ваш сад".
Я думаю над тем, что ответить, если он спросит, почему мне нравится его сад. Может быть, потому, что ограда сада только обозначает его границу, а не отгораживает его, она включает в себя весь ландшафт. И наоборот, сад органично вписывается в ландшафт как его естественная часть, оставаясь при этом садом.
"Не ищите символов, - говорит человек.
– Вещи есть лишь то, что они есть". Он дает мне спокойно осмотреть сад, проверить, прав ли он: дерево - это дерево, стебелек плевела - это стебелек плевела, и стена леса справа, за которой уже ничего не видно, - это стена леса, а на переднем плане он и я.
Нас это не касается, мы ведь не вещи, которые есть лишь то, что они есть. Мы на самом деле одно, а изображаем совсем другое. Например, теперь я изображаю защитника - он постукивает пальцем по блокноту, - здесь моя речь в защиту проселочной дороги. А вы будете судьи ей, потому что вы не причастны к этому делу.
Я причастна ко всему: где бы ни сдирали кожу с человека, ее сдирают с меня.
Он читает в блокноте: проселочная дорога начинается за постройкой, которая когда-то служила амбаром - теперь наверху квартира, внизу два гаража - и выбегает ив деревни. Вырвавшись на свободу - справа и слева ячменные поля, - проселочная дорога бежит спокойно и весело; немного попетляв, она прямо и не спеша приводит в соседнюю деревню.
"Я плохой защитник", - говорит человек.
"Это ваша дорога?" - спрашиваю я.
Нет, наша. В общем, бесполезная. Как картина на стене. Или как стихотворение в газете, которое отнимает место у чего-то полезного, скажем, здесь можно было бы поместить кулинарный рецепт или что-нибудь поучительное.
Мы оба молчим растерянно, а в его молчании мне чудится бессильный протест.
Он смотрит на меня, видит, что я держу в руке, на которой только четыре пальца, и говорит об этом, или о себе, обо мне; его "я" предстает в разных ипостасях: повсюду, где я бывал, рассказывает он, я видел маленьких мальчиков, которые играли в убийство. Их Добро и Зло были еще Добром и Злом из сказки, они мечтали о любимом пудинге или о мороженом, и вся их жизнь еще была игрой; с игрушечным оружием или просто палкой в руках они преследовали и убивали врагов. Но завтра один из них бросит в другого комком земли, а когда он рассыплется, крикнет: атомный взрыв, вы все убиты, и пятилетний вытянется перед семилетним, приложив маленькую испачканную ручку к забавной шапке с помпоном. Все превращено в пустыню, генерал.
Тогда у него и отломился палец, думаю я.
Нет, не тогда, говорит он. Это произошло позже, когда здесь в саду рядом со мной сидел мой друг, был конец мая, цвела вон та акация, развесистое одинокое дерево, за ним - широкое поле; на востоке светилась красноватая луна, и где-то, может быть на акации, пел скворец. Если бы здесь еще были соловьи, я бы поклялся, что это соловей. Мой друг - мягкий, добрый человек, не очень здоровый, с целым грузом забот на своих покатых плечах - рассказывал об учениях, на которых присутствовал в качестве наблюдателя. "Огневой удар, - говорил он, - в течение то ли трех, то ли тридцати минут на икс километров вглубь и на икс километров вширь уничтожает все живое, вплоть до жука и дождевого червя. Все превращается в пустыню", Рассказывая, мой друг содрогался, но и он, добрый, мягкий человек, был полон гордости, что мы можем уничтожить одним ударом столько врагов, если они нападут на нас.
"Ты лишаешь меня мужества", - говорю я ему.
"Разве тебя не было, - спрашивает он, - когда генерал, завоевав страну с помощью танков с непробиваемой броней и недосягаемых для зениток самолетов, поставил закон к стенке, а тех, кто был живым олицетворением закона, он тоже поставил к стенке; и они, глядя на кровавую усмешку генерала в черных очках, в этот момент больше всего на свете хотели бы обладать таким мощным огневым ударом, - разве тебя при этом не было?"
Я все это видела: снова земля тем, кто ее не обрабатывает, снова хлеб тем, кто топчет его ногами, а молоко - черным дулам винтовок. И Мария-Грация впервые в жизни выпила целую бутылку за здоровье генерала, а Жаклин, которая уже не дрожала за жизнь своих детей, опустила большой палец вниз: смерть тем детям, которые хотят отнять у моих детей принадлежащие им танкеры. Гунтер тоже опустил палец вниз, и цена на медь стала такой же высокой, как прежде, и медь опять засверкала кроваво-красным цветом. Я это видела, но это не вселяет в меня мужество, а рождает вопросы.
"А при чем здесь проселочная дорога?" - спрашиваю я.
"Она имеет к этому самое прямое отношение, - отвечает он.
– Каждый кусочек прекрасного, который принадлежит нам, заставляет нас еще больше любить жизнь и еще больше ненавидеть волка".
Какого волка, хочу спросить я, и тут перед моими глазами встает генерал: черные очки - может быть, для того, чтобы спрятать желтые волчьи глаза, белые перчатки - может быть, для того, чтобы никто не видел его когтей? Ведь семеро козлят спаслись только потому, что это была сказка.
Человек выводит меня из сада на шоссе.
Мы идем бок о бок, пока его чуть не сбивает проезжающая мимо машина. Теперь мы уже идем друг за другом и молчим, потому, что все слова заглушает шум проносящихся мимо машин. К тому же рот лучше держать закрытым, чтобы вдыхать поменьше выхлопных газов.
Трудно идти по самому краю дороги, левая нога ниже правой. Иногда на шоссе встречаются два грузовика с прицепами, оттесняя нас в придорожную канаву.
Чем дольше мы молча идем друг за другом, тем сильнее у меня ощущение, что я маленькая, как букашка, слабая, беззащитная и, главное, чужая здесь. Маленький комочек - человек, мешающий машине.
Мы входим в деревню. Я устала от ходьбы по неровной обочине дороги, лицо покрыто пылью, которая забила и легкие.
Мой спутник выносит мне из какого-то дома стакан воды, я прополаскиваю рот. Я прошу его раздобыть где-нибудь машину, ведь по этой дороге нельзя гулять. Он берет меня под руку, и я, слегка сопротивляясь, все же покорно даю вести себя. Мы сворачиваем с шоссе и, пройдя между двумя крестьянскими дворами, выходим на узкую, здесь едва ли может проехать даже одна машина, дорогу. Минуя огороженные и неогороженные фруктовые сады, она выводит нас из деревни. Иногда мы касаемся друг друга плечами, иногда места хватает только для меня. Эта дорога не такая ровная, как шоссе, ноги порой вязнут в песке, то там, то тут встречаются гладкие валуны и галька, которой в древности играли ледники; добрая половина дороги покрыта тонким слоем дерна, идти по нему мягко и приятно.