Красная каторга: записки соловчанина
Шрифт:
— Смородин, тебя вызывают в контору. Пойдешь сегодня туда, за канал.
Я вышел вместе с бригадой, перешел через висячий мост и отправился далее через канал. На другой стороне канала, на пригорке, недалеко от кузницы разыскал я, наконец, контору.
Там было пусто. На столах спали двое, очевидно, ночные работники-канцеляристы. Из кабинки в углу конторы вышел молодой парень, знакомый мне еще по Соловкам:
— Здравствуй Василий. Не знаешь ли, кто меня сюда вызывал?
— Наверное гидротехник Полещук. Он скоро придет.
В это время в контору вошел миловидный юноша в пиджаке.
— Вы Смородин? Так вот — будете работать здесь. Пока что — неофициально: не отпускают. Будете числиться по-прежнему рабочим и жить в бригаде.
Он дал мне работу, усадил за столик в углу и ушел.
— Василий, кто это?
— Шварц, Яков Еремеевич. Студент топограф.
Через некоторое время пришел Полещук в сопровождении другого юноши. Поздоровались. Юноша отрекомендовался студентом Введенским. На каторгу попал «как разложившийся элемент». Мы с ним стали работать вместе.
За четыре месяца работы на канале я совершенно отвык от теплого помещения и теперь, очутившись за столом у теплой печки, насилу преодолевал дремоту. Приходилось не раз выходить на мороз и там встряхиваться. Спавшие на столах канцеляристы в серых лагерных бушлатах встали и принялись за свои работы. К полудню уже все столы были заняты и работа шла полным ходом: щелкали счеты, шелестела бумага.
Во время обеденного перерыва к нашему столу подошел сухощавый, испитой человек в очках. Введенский назвал мне потом ничего не говорящую фамилию Шашкин, профессор экономист.
— Вы, кажется, недавно попали в эти места? — спросил он меня.
— Как сказать… Сюда, на второй лагпункт, недавно, месяца четыре, а вообще без малого шесть лет.
— Значит, вы помните еще старосоловецкия времена? — спросил он, глядя на меня с почтением.
Начались расспросы о Соловках, нашли общих знакомых.
Шашкин, как и я, был снят с общественной работы (в управлении) и теперь радовался своему новому назначению счетоводом.
— Хоть голодно, да спокойно — срока не прибавят. А там, в этом управленческом бедламе, того и гляди — попадешь в междуначальственную интригу и получишь хорошее удлинение срока.
Впоследствии я узнал от него не мало интересных данных о новых лагерях и количестве людей в Белбалтлаге.
Вечером я снова пришел на работу.
— Как бы мне навести справку о моем компаньоне? — сказал я Введенскому. — Он был переведен куда-то месяца три тому назад.
Введенский начал наводить справки по телефону, но все было тщетно. След Федосеича затерялся.
Я жил по-прежнему в палатке, в бригаде землекопов и то работал в конторе, то на разбивке канала и частей шлюзов. Со мною работали в качестве рабочих при разного рода измерениях пять человек: два священника — один с крайнего севера из-за Сургута — Павел Богомолов, — другой с Кубани — Василий Преображенский. Оба, конечно, одеты и острижены, как и все. Татарин из Мензелинского уезда уважал меня как земляка. Кроме этих трех были: якут Аросев и урянхаец Кубаничка.
Каждое утро мы спускались в канал. Я находил теодолитом ось канала, делал от неё разбивку, намечая «бровки» берегов канала, и обозначал места сооружений. А ночью все это взрывалось вместе с камнями и утром приходилось начинать все сначала.
Однажды вечером к нам в палатку вошел незнакомый человек вь хороших сапогах, что было редкостью, и назвал мою фамилию. Я выбрался с нар и подошел к нему.
— Я ветфельдшер Первушин. Ветврач Протопопов просит вас к нему зайти.
— Где он?
— Около ветеринарной лечебницы. Увидите землянку там направо.
— А где же Николай Федосеич был до сих пор?
— На общих работах. Хворост заготовлял на шестом лагпункте. Теперь будет работать в качестве врача у нас в ветлечебнице.
2. ОПЯТЬ НА ПОВЕРХНОСТЬ
Я остановился у двери небольшой землянки, пораженный видом Федосеича. Он лежал на деревянном топчане, в своем арестантском бушлате и спал. Над самой его головой горела тусклая лампа, отбрасывая неверный свет на изможденное и изрытое глубокими морщинами лицо. Я сделал шаг к нему, прикоснулся к его неуклюжим сапогам и, не в силах сдержаться, заплакал. Измученный Федосеич продолжал спать. Молчаливый Первушин сидел в углу.
— Давно он пришел? — спросил я шепотом.
— После обеда.
В землянку вошел старший врач и разбудил Федосеича. Старик мне ужасно обрадовался. Мы с ним обнялись и, по уходе врача, засыпали друг друга вопросами. Федосеич, как-всегда, говорил о своем житье свое неизменное «ничего» и находил все сносным.
— А какие люди встречаются! — говорил он, посасывая папиросу. — Довелось мне помещаться на одних нарах со священником, отцом Алексеем Перевозчиковым. Даже беспардонная шпана при нем не ругалась. Все его уважали.
— Что-ж, это бывает. Помните покойного владыку Иллариона?
— Так ведь тот был архиепископ и человек во всех отношениях необыкновенный. А это — простой священник из рабочих… И ничем внешне не выделяется. А вот мощь духовная. И каждому то он поможет: кому словом, кому делом. Чуть увидит: выбивается из сил человек, сейчас и поможет.
Я смотрел на милое лицо моего друга и чувствовал, как в этом угасающем человеке теплится неугасимый огонь любви, не им зажженный, но им сохраненный.
Первушин тем временем вышел из землянки.
— Знаете кто этот фельдшер? Это сын бумажного фабриканта. Судьба его замечательна. Помните был побег с Малой Муксольмы? Это вот он и удирал. Карелы, конечно, выдали. И получил он за это два года Секирной. Правда, он там работал на кухне. Ничего парень. Допустили его потом на Соловках кончить лагерные фельдшерские курсы. Ну, блат имел небольшой. Вот и жив остался.
Впоследствии мы поближе узнали друг друга и Первушин, всякий раз как я приходил в землянку, угощал меня: то даст студня из конских ног, отрезанных у павших лошадей, то вкатит большую деревянную ложку рыбьего жира. Ведь нельзя представить себе, как приятно было глотнуть, хотя бы и рыбьего жира при полном отсутствии в пище каких бы то ни было жиров, при развитии в организме алчного голода именно на жиры. Да, впрочем, известно, что самый вкусный сахар имеется только в концлагерях.
Я, как работающий в конторе, был освобожден от поверок и мог выходить и по ночам, часто этим пользовался и пробирался к Федосеичу ночью через огромный карьер. Когда-то тут была песчаная гора. Теперь вместо неё большая впадина. Внизу копошатся люди и лошади. Среди идущего оттуда однообразного шума слышится песня. Поет молодой узбек звучным и приятным голосом. Мне случалось слышать его и на канале, в осенние, дождливые дни, и зимой на плотине, и вот теперь, февральской ночью, свежий голос поет ту же мелодию. Не понятны мне слова песни, но её тоску я чувствую своим сердцем.