Красная лошадь на зеленых холмах
Шрифт:
И, стараясь перебороть в себе горечь непонимания, Алмаз на ходу в магазинной толпе рассказывал ему о своих братьях. Отец, если они провинились, щелкал по голове Алмаза, а тот, смеясь, Ханифа, Ханиф обиженно и больно — Энеса, Энес хватался за голову обеими руками, а Феликс, не дожидаясь щелчка от него, приседал и колотил кулачками по земле. А потом все смеялись.
Белокурову очень понравилась эта сценка. Он бормотал: «Какая милая семья… Какие неиспорченные люди…» Он обнимал Алмаза, представляя его продавщице:
— Наш высокий гость из Чикаго.
После таких шуточек он просил девушек показать самые красивые вещи. Так они купили любимым бабушкам Алмаза платки: шелковисто-белый с красным узором по каемке — для Белой бабушки, а шелковисто-красный с черными завитушками — для Черной. После чего пошли на почтамт, запаковали все в два ящика и отправили. И только тут Алмаз опомнился — денег осталось всего несколько рублей… Но он и виду не подал, как-нибудь проживет… Отстояв полчаса в очереди, Алмаз и Белокуров взяли по кружке пива.
Они пили его медленно, не обращая внимания на дождь, подмигивая друг другу и посмеиваясь. Никогда Алмаз не был так счастлив, как в те минуты. Чувствуя себя таким же, как и другие рабочие парни, которые стояли сейчас возле него с поднятыми кружками, ворча, что дождь пену прибивает. Они работали на одной с ним земле, знали себе цену. Если кто-то нечаянно толкал, то сразу же грубовато-вежливо извинялся:
— Ну, брат, прости.
Белокуров глянул на часы и заторопился:
— Пора к Женьке. — И ласково добавил: — О, как тебя развезло!
Алмаз моргал и смотрел то на Белокурова, то под ноги. Ему было хорошо.
— Лучше бы коньячку, — серьезно сказал Анатолий, допивая кружку. — По случаю первой зарплаты. Но не хочу тебя развращать, дорогое это удовольствие… А водку сам не люблю. Хорошо, что у нас сухой закон…
— Ну будь здоров, братишка!
Повернулся спиной и пошел, широкоплечий, уверенный в себе человек, крепко ставя ноги в тупых резиновых сапогах. Алмаз остался возле желтой цистерны, на мокром, черном асфальте. Затем поднял капюшон плаща, посмотрел вслед. Как хорошо, когда есть такой друг…
А Нина… Где Нина?
Алмаз вздохнул, сунул руки в карманы и медленно двинулся привычной дорогой.
Через четыре дома от его общежития стояло девятиэтажное здание из белого кирпича, с красной прострочкой от окна к окну. Где-то в нем жила Нина. Алмаз уже не раз приходил сюда по вечерам и стоял поодаль, глядя на окна женского общежития. Боялся, как бы его не узнали. Он бы умер от стыда, если бы его здесь увидел кто-либо из знакомых. Ему нравилось смотреть, как в сумерках загораются окна и как порой в окне мелькает голое девичье плечо. Тогда он опускал глаза и, пламенея, уходил прочь. Возвращался к тому же дому, но теперь уже с другой стороны — с улицы Маяковского. Здесь был вход в общежитие, тоже горело электричество в окнах, при ясном закате они отсвечивали еще густо-красными полосами. Здесь желтым светом брезжили узкие окошки вертикальной шахты — вверх и вниз ходила темная гиря лифта.
Нарядно одетые парни заранее доставали из карманов паспорта, подходили к подъезду. Они несли цветы. Алмаз, конечно, никогда не бывал в женском общежитии и, если бы его даже позвали туда, не пошел бы.
Сейчас ему казалось, что в одно из этих окон смотрит на него Нина. Но стоило обойти дом с другой стороны, как другие окна обретали таинственный смысл. Все окна со всех сторон казались ему ее возможными окнами. Из всех окон квадратного огромного дома смотрела Нина.
С бьющимся сердцем, ни о чем не думая, в какой-то горячей пустоте Алмаз уходил к себе домой…
На работе никто ничего не знал. И Нина тоже.
Они до сих пор ни разу не поговорили. Он избегал любых с нею разговоров. Но каждое слово, сказанное в их присутствии, сказанное кем угодно, становилось для обоих каким-то особенным… Вот Белокуров дает команду:
— Наташа, Таня, Нина, Руслан и ты, Алмаз, — быстро во второй зал, там эти долбоисты окно кирпичом заделывают, а мы синей чешкой косяки облепили. Хоть плитку отдерите, жалко.
Сгоняли с деревянного помоста парней с кирпичами, отколупывали плитки, ладно еще раствор не успел схватиться, и возвращались. Наташа-большая говорила:
— Сняли, товарищ начальник.
— Целая?
— Ни царапинки. Красивая.
И почему-то Алмазу начинало мерещиться, что эта фраза непостижимым образом касается их с Ниной. Или в другой раз Нина, забыв свою белую кепку в углу, попросила кого-то из девушек перебросить ее.
— Ловлю, — сказала Нина.
Алмаз даже вздрогнул. Это прозвучало как «люблю». И сама Нина смутилась, начала что-то скрипеть в нос, дитячьим голоском своим выпевать:
— Мама, дай ты мне конфету… без кон-фе-ты жизни нету…
Этот голос страшно раздражал Алмаза. Когда она не дурачится, он такой ласковый у нее. Но, как бы то ни было, юноша все прощал ей. От других девушек узнал, что раньше Нина работала воспитательницей в детском саду, очень любит детей, и дети ее обожают, сюда приехала весной, думала в ясли на работу устроиться, а яслей пока очень мало.
Ее неосторожные слова: «Давайте я возьму шефство над вами?» — они словно забыли. Потому что Алмаз — очень серьезный человек. Она сразу поняла. Обольстительные глаза ее стали печальны, и вместо игры начиналось что-то смутное и больное.
Белокуров как-то сказал дома:
— Что с тобой? Вы с Ниной стоите на коленях, скребете пол. Я зову: «Нина!» — не слышит. Зову: «Алмаз!» — ни звука. Ширкаете, ширкаете мастерками, молчите, друг на друга не смотрите. В себя ушли. Прямо йоги какие-то!
В самом деле, желтые ее сапожки постоянно оказывались рядом. Но поговорить с Ниной никак не получалось. Алмаз был уверен, что она высмеет его…
Они поняли, что с ними произошло, в августе, на празднике молодежи.
Давно уже ходили слухи, что готовится совершенно грандиозный праздник в День строителя, будет петь хор из десяти тысяч голосов, ожидаются знаменитые артисты из Москвы, в том числе Аркадий Райкин и Юрий Никулин. Но никто еще не знал, что именно строителям выпала честь подготовить площадки на берегу Камы. Об этом подробно рассказал Кирамов, председатель постройкома ОС.
Кирамов и раньше бывал в бригаде Белокурова — здесь работала его дочь Аза. Алмаз никогда бы не подумал, что черненькая полноватая девушка с алыми губами — дочь такого сурового человека.
Сафа Кирамович приходил и молча стоял минуты три, разглядывая рабочих. Жилистый, худой, с едва заметным пузом, в желто-коричневом костюме, он озабоченно хмурился, и скобки морщин вокруг рта изгибались, становились глубокими, глаза резко расширялись, когда начинал говорить.
Кирамов спросил у Белокурова о своей дочери отрывистым голосом: