ЖАНРЫ

Красная лошадь на зеленых холмах
Шрифт:
Выткался на озере алый свет зари… Знаю, выйдешь вечером за кольцо дорог, Сядем в копны свежие, под соседний стог… Зацелую допьяна, изомну, как цвет, Хмельному от радости пересуда нет. Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты, Унесу я пьяную до утра в кусты. И пускай со звонами плачут глухари, Есть тоска веселая в алостях зари…

Алмаз начал согреваться. Он лихорадочно шмыгал нохом, глядел на часы: половина третьего… три… пятнадцать минут четвертого… Глаза устали, но вытащить на свет стихи Алмаз не решился, вдруг парни увидят, застыдят.

Пусть даже рвется сердце до крови, не разрешай поцелуя без любви!

«Значит, она меня любит… — понял Алмаз. — Значит, любит». Красными чернилами было написано:

У голубки — голубок, у речки — море-океан, а у девушки — дружок, нехороший мальчуган…

Черным было написано:

Со мною вот что происходит, ко мне мой лучший друг не ходит…

И фамилии под стихами стояли: Есенин, Евтушенко, Щипачев, Иван Прохоров, Берггольц, Цветаева, а кое-где просто инициалы: Н. Н., Н. П., Т. И., А. Ч. и т. д. Может быть, подруги Нины? В конце записной книжки алели две строки:

Кто любит вас сильней, чем я, пусть пишет ниже меня!

А ниже писать было уже негде. Хитрый какой-то кавалер. «Ничего, мы еще посмотрим!..» Алмаз шмыгнул носом, снова вернулся к началу.

Зерна глаз твоих осыпались, завяли, имя тонкое растаяло, как звук, но остался в складках смятой шали запах меда от невинных рук.

Алмаз ворочался, укрывшись с головою простыней, шуршал страницами, сопел и, видимо, разбудил чутко спавшего Илью Борисовича. Человек с усиками поднялся, минуту сидел на кровати, не понимая, почему горит свет и кто это шуршит, неужто мыши… Наконец заметил, что Алмаз возится под простыней. Илья Борисович еле слышно захихикал:

— Ты что? Любовное письмо читаешь?

Алмаз выглянул из-под простыни распаренный, злой. Страшно смутившись, буркнул:

— Пушкина маленько…

Бывший художник в майке, в длинных черных трусах, вдруг дернул щекой в склеротических красных жилках и, поочередно поднимая то левую руку, то правую, прочитал свистящим шепотом, стоя посреди комнаты:

Нет, не тебя так пылко я люблю… не для меня кр-расы твоей блистанье… люблю в тебе я пр-рошлое страданье…

— Страданье понял? Слушай, мы тоже это знаем! Не фофаны какие-нибудь!

…и молодость погибшую мою. Когда порой я на тебя смотрю, в твои глаза вникая долгим взором, таинственным я занят разговором, но не с тобой я сердцем говорю. Я говорю с подругой юных дней, в твоих чертах ищу черты другие, в устах живых… уста… давно немые… в глазах огонь угаснувших очей…

— Эх, мальчик мой… Эх!

На глазах Ильи Борисовича сверкнули слезы. Он подошел к Алмазу, сжал больно ему руку. Долго так держал и кивал головой. Потом нашел слова:

— Это поэзия! Поэзия, брат! Не какая-нибудь антимония! Это… ты погоди, я сейчас приду.

Он вышел в коридор, через несколько минут вернулся, совершенно растроганный.

— Извините, пардон, как говорят французы. Я что котел сказать? Это поэзия, — горячим шепотом продолжал Илья Борисович, щеки его блестели. — Ах, как я вагубил свою любовь, мой мальчик… как я ее загубил…

Он присел к столу, по-прежнему в майке и трусах, сжимая голову в ладони.

Алмаз хотел его утешить, но не знал, что сказать. Он лег на живот и уткнулся в подушку.

Так прошло какое-то время.

— Ну чего вы, чего вы не спите-то? — громко захныкал шофер Петя. — Болтают и болтают… скоро вставать…

Бывший художник за столом не шевелился. Алмаз тихонько встал, выключил свет, вернулся в свою горячую постель и мгновенно уснул. Он спал, раскинув руки, открыв грудь, но долго еще сидел за столом Илья Борисович; в полумраке белели его плечи и соль на столе.

Шагидуллин спал всего часа три, но на завод приехал вовремя.

Он увидел Нину и снова поверил, что ему ничего не приснилось. Но она была сегодня грустна и на Алмаза не смотрела, у него сердце захолонуло. «Что? Почему? — думал он. — Разлюбила? Нужно с ней поговорить…»

Поговорить не удавалось. Работы с каждым днем становилось больше, и бледные, недосыпающие девушки такого темпа не выдерживали. На днях часть бригады взялась крыть пол в цехе РИЗа — сажать на цемент железные плитки с узорчатыми отверстиями. Но пол стал получаться неровный… Нина пришла сегодня на обед последней, и, когда пила молоко к ело булку, лицо ее было как будто в извести, только возле губ чуть розовей. Алмаз спросил:

— Ты заболела?

Она слабо улыбнулась. Достала из кармана зеркальце, посмотрелась в него.

— Я, кажется, вчера… что-то лишнее себе позволила… больше этого не будет… не сердись на меня… — сказала она.

«Странно… — думал Алмаз, глубоко вздыхая. — В лесу, где никого не было, она мне не разрешила себя поцеловать, а на улице, возле дома, сама поцеловала. Может, в лесу боялась, что я не остановлюсь… Но разве я такой? А возле дома сама. А ведь могли увидеть… Ничего не понимаю».

В конце дня Нина подошла к нему.

— Хочешь, утром увидимся? Перед работой, за полчаса. Знаешь где? Возле литейного, ближе сюда, где эстакада. Где три флага, знаешь?

— Знаю, знаю. А сегодня?

Они, не останавливаясь, шли по РИЗу. Справа и слева в сумраке вечера громоздились станки, колеса до потолка, шишки на рукоятках, как тучи. Вокруг никого не было.

Алмаз взял Нину за руку. Теперь для него как дурман были эти поцелуи. Они ему снились всю ночь. Он весь день вспоминал вчерашнее. А сейчас, ничего не говоря, держал Нину за руку и смотрел на нее.

— Нет, нет. — Нина мотала головой и отталкивала Алмаза. — Не надо больше.

— Ну почему-у?..

— Не нужно. Слушайся старших.

— Ну почему-у?

Алмаз чуть не плача стискивал ей руки.

Они забрели в самые дремучие закоулки РИЗа, где еще много машин стояло, покрытых прозрачным целлофаном и черной бумагой. Здесь и свет не горел. До самого потолка мерцали станки. Алмаз сел на выступавший из рваной бумаги зубец колеса величиной с дверь. Нина встревожилась:

— Куда, куда сел? Еще затянет! Вот закрутится и затянет!

— Нет, не затянет… Нина, а Нина?

— Ну что?

Поделиться с друзьями: