Красная лошадь на зеленых холмах
Шрифт:
Хороший он человек, но, господи, что-то делать надо… так дальше нельзя…
Таня дочитала письмо от матери. Субботний вечер кончался.
Она пошла в ванную — замочить к утренней стирке белье. Сложила в нее разные свои тряпки, пересыпала стиральным порошком и персолью, залила теплой водой и оставила. Потом, морщась от приторного запаха куйбышевского «Лотоса», резко открыла окно. В комнату ворвался холодный воздух.
Накинув пальто, Таня долго глядела вдаль. Там, между двумя коробками жилых домов, горело небо. И девушке так захотелось полететь в это светящееся пространство, где нет горизонтов…
Скоро листва распустится, морщинистая, как лицо новорожденного, а потом распрямится, блеснет — гладкая, сочная. И придет лето.
Таня легла. «Попробую раньше уснуть, а утром, пока девочки спят, тихонько постираю».. Но сон не шел. С улицы накатывался гул машин, смех и говор людей. В гаснущем небе пробились три звезды, две бледно-голубые, а одна желтенькая. Говорят, что голубые — это молодые звезды, а желтые — старые.
В детстве, чтобы уснуть, Таня воображала перед собой море или небо, похожее на мерцающее, шелковое платье… И сейчас она привычно представила себе море, но в нем сразу показались корабли, дельфины, кто-то плыл, может быть, тонул. Она стала думать, сколько дней может продержаться человек на воде, и, если он все-таки выплывет, что нужно ей сделать, чтобы его спасти. Наверное, куриным бульоном отпоить, чаем крепким… Таня сердито заворочалась в постели. Потом перед ней возникло золотое небо, теплое, как в детстве. И успокоилась, но когда сон уже совсем было подкрался к ней, из этого неба посыпались люди с парашютами или вообще без них… Поджимаясь от сострадания, Таня подумала, как, наверное, больно упасть на землю… А что нужно сделать, если человек упадет прямо к ногам Тани? Перевязать его? Перевязывать она умела, в школе ходила в медицинский кружок… Снова увидела чистое золотое небо, а из него летели ракеты, бомбы, доски… Потом ее ослепил снег, белый, мягкий, пушистый, снег без конца и без края, по которому шел медведь, оставляя за собой пятна крови… «Господи, что же мне не спится?!»
Завтра они пойдут в весенний лес, цветень явился — апрель, синий месяц.
Таня говорила себе: «Ну, спи… спи… Слышишь?» — и никак не могла уснуть. Одна за другой приходили подруги, раздевались в темноте, чтобы не потревожить ее, от них пахло духами, уличной сыростью, холодом…
В шесть утра Иванова принялась за стирку. За три часа с лишним совершенно угорела от запаха «Лотоса», руки вспухли, покраснели, волосы взмокли. Повесив на балконе бельишко, искупалась. Потом стала собираться. Попутно что-то ела, пила, а сама все думала: что надеть, с чем ехать? Глянула в окно — день солнечный, люди идут гуськом, обходя синие лужи и ручьи; надела кремовую юбку и грубый черный свитер на майку, взяла синий плащ-болонью. «Не замерзну. Сапоги? Нет, весна все-таки. А если что — пусть Путятин на себе несет!» Натянула чулки, обула туфли на широком каблуке. В карман плаща положила спички, перочинный ножик и денег в кожаном портмоне, на всякий случай, как раз — на билет до Ленинграда. Таня никогда в Ленинграде не была — только мечтала побывать. На принца не надеялась, всегда с собой носила тридцать-сорок рублей, вдруг захочется — и улетит она в город белых ночей, тонких узорных решеток, чугунных коней и золотой адмиралтейской иглы… Полетит-побродит вдоль Невы, по улицам — и обратно. А может, еще к маме заедет. Конечно, безнадежная мечта, ни разу Таня так еще не делала — не бросишь же работу, бригаду, своих комсомолочек, но деньги носила, как маленький свой секрет, ей было приятно, что вот она сама при деньгах и в любую минуту может улететь… Прощай тогда, Путятин, осенний дождь на берегу Камы, зима, цветень — все-все прощай…
Она выбежала на улицу. Путятин стоял перед ней на тротуаре, в расстегнутом дорогом немецком плаще, в костюме, при галстуке, смущенный, румяный, крепкий («Колобок», — про себя назвала его). Он был счастлив видеть ее. Протянул суетливо руку девушке, пожал ее пальцы. Легкое разочарование кольнуло Таню.
Она шла рядом с ним, продолжая улыбаться, кивала, а память внезапно напомнила, как однажды ей пожал руку учитель истории Адольф Иванович, молодой еще учитель, она его уважала, он говорил надтреснутым голосом быстро, образно, помнил все даты. Таня получала на его уроках пятерки и четверки, это было в пятом или шестом классе… Но вот однажды, объясняя ей что-то на перемене, он машинально пожал девочке руку — словно дряблую холодную лягушку взяла она; слабые, тоненькие пальцы учителя, как палочки, безвольно перекатились в Таниных ладонях. Она так была поражена этим немужским рукопожатием, что с этого дня совершенно не могла смотреть на бедного Адольфа Ивановича, который, конечно, ничего не подозревал… Разве у мужчины должны быть такие руки? Белые, мягкие, хилые… Надолго осталось воспоминание.
Таня и Путятин доехали до Белых Кораблей, долго кружили между высотными домами по лабиринту кирпичных и асфальтовых дорожек, среди огромных луж, из которых торчали рельсы, стволы деревьев, асфальтовые обломки… Наконец они оказались на земле, упругой и почти не сырой.
Желтая прошлогодняя трава снизу чуть зазеленела.
В голом поле копались на ветру черные грачи с белыми носами. Таня сорвала грязно-серый пучок прошлогодней конопли, растерла и понюхала: словно жаркое золото лета ударило в голову…
Она улыбалась, глядя вверх, по сторонам, поднимала плечи, кусая с таинственным видом нижнюю губу. Она шла, пританцовывая, а он искоса смотрел на нее.
Вскоре наткнулись на молодой соснячок. Он был им по грудь и такой плотный, пушистый, что с трудом пришлось пробиваться. Путятин ушел вперед, рывками прокладывая себе дорогу. Таня выскочила обратно. Пришлось им эту голубую пружинистую рощицу обходить. И вдруг они увидели, что она дальше желтая, словно облитая желтой краской. За ней начинался соснячок ростом повыше, но тоже ржавый, мертвый, хотя кое-где на вершинах зеленела хвоя. Видно, лес горел…
— Ой, как жалко… — тихо сказала Таня. — Ну что за люди?
— Собаки, — морщился Путятин. — Вот знаешь… извини, я опять про свое. У нас там река есть, Мана, рядом с Дивногорском. Там лес сосновый — лучше я не видел. И вот каждый год пожары. Километрами горит тайга. А я после флота как-то на рыбалку туда подался, к пасечнику одному случайно в гости попал. Ну сидим, жара, я ему — водочки, а он мне — меду. Я говорю: «Отец, что же тут везде тунгусские метеориты, что ли, попадали? Лес-то выгорел почти…» — «Зато кипрею сколько… для медосбора первое дело… Меду бочками. Кипрей, он любит на пожарищах… слава богу, лесу много… чего его жалеть-то?..» Ну и осекся, перевел разговор на другую тему. А я подумал: «Уж не сами ли пасечники поджигают время от времени тайгу? Больно много на Мане пасек, а пожары — каждый год, уж и пожарники привыкли — чуть что, летят на эти квадраты самолеты, пионеры идут, тушат огонь…» Решил я проверить, сказал кое-кому в Дивногорске… да засмеяли меня… «Брось, — говорят, — это тебе с медовухи приснилось…» Ну так и осталось это дело.
— А ты, что же, после флота все-таки на плотине-то работал?
— Ну, — Путятин вспомнил, что раньше не так говорил. — Поработал, а потом к Саньке.
Расстроился, потупился, а Таня думала: «Чего же ты врешь, миленький? Что там с тобой происходило?» И улыбнулась:
— Пил здорово?
— Было. Вот и решил… — Он вздохнул. — На новом месте… да сначала… жизнь начать… Теперь-то я не пью. Алмаз подтвердит. Он не врет.
«Конечно, — думала Таня, глядя ласково и на удивление самой себе почти безразлично на него. — Добрый, румяный, неопасный парень. Конечно, Алмаз подтвердит. Там-то он пил… Может быть, девушка надсмеялась, отказала, и он с отчаяния уехал! Везде, где нас нет, везде, где нас не знают, можно стать лучше. Всем хочется стать хорошими. Сам привыкнешь, и другие привыкнут: им-то неведомо, каким ты был до них. Самое скверное — если появится какой-нибудь свидетель твоей прежней жизни… Как мне жаль его…»
Тем временем они вошли в черный высокий бор. Здесь пожара не было.
Под ногами шелестела прошлогодняя листва, заметенная сюда ветром, блестела медная хвоя, лежали сухие шишки. Кое-где торчали зеленые буравчики из земли. Пахло нагретой смолой. Под грубыми толстыми стволами сосен шевелились муравейники.
В ельнике, в темно-зеленом раменье, тускло светился снег, под широкими навесными лапами, сизо-черный. Угрюмый, слоистый, весь обтыканный, как еж, иглами.
Чем дальше шла Иванова по лесу, тем радостнее становилось у нее на душе. И все более чужим казался ей Путятин. Она сама не понимала, как в такой прекрасный день, в Цветень-месяц, человек может отказывать другому в нежности, в улыбке. Но они словно бы шли по расходящимся рельсам, и словно совсем-совсем исчезал из ее жизни этот парень. Не нужно им было сегодня в лес вместе идти.
Но Путятин ни о чем не догадывался. Он курил, сжимая папиросу мягкими пальцами, которые при этом сморщивались, глядел искоса на свою спутницу.
А она уже знала: все, больше с ним не встретится. Но что же тогда-то было, в дождь, осенью? В темном страшном лесу, в теплом, безумном, она от счастья дурная была. Она хотела, чтобы Алеша ее поцеловал. Что же с ней тогда-то было? Как это понять? Так, наверно, бывает у всех девчонок. Какие мы глупые… Хорошо, когда рядом окажется в такую минуту робкий, честный парень. А если наглец, обманщик?.. Подстережет вот такую минуту и завладеет — даже не крикнешь… Что-то страшное, сладостное тогда было с Таней. И пусть скорее забудется. Теперь она уже все понимает. Жаль вот только — любви настоящей нет.
Они вышли на поляну, увидели домик, из трубы шел дым.
Вокруг росли какие-то кривые, низкие деревья, с толстыми нижними сучьями, уродливые, темно-красные.
— Это яблони, яблони!.. — воскликнула Таня. — Вот скоро они станут белые-белые… — А потом добавила тише: — Мы с тобой останемся друзьями, правда?
— А у нас в Сибири, — отвечал Путятин, багровея, — столько диких яблонь в тайге, и малины, и чего хочешь…
Они обогнули яблоневый сад, подышали горьким дымом деревянной избы.