Красная тетрадь
Шрифт:
Тяжелые, бело-розовые, пенные груди попадьи Фани – вот первое, что бросилось в глаза Ивану. Настроенный на свое, все еще не понимая происходящего, он быстро обежал глазами комнату, ища умирающую мать.
Спустя еще мгновение до него дошло действительное положение дел.
На уряднике Загоруеве красовался расстегнутый мундир, но не было штанов. Из-под мундира виднелась голая грудь, поросшая темной и густой шерстью. Фаня тихо скулила. Карп Платонович молчал, наливался ужасным, темно-кирпичным цветом и остервенело чесался.
Медленно выдохнув сквозь стиснутые зубы, Иван осторожно скосил глаза в сторону священника. Про себя он уже решил, что если отец Андрей сейчас схватит что-нибудь тяжелое и бросится убивать урядника, то он, Иван, повалит священника на пол и будет держать, пока эти двое не уберутся. Убийство или даже серьезные увечья государственному человеку – это дело нешуточное. Со своей же любвеобильной попадьей пусть разбирается после, и как знает.
Отец Андрей не производил впечатления человека, изготовившегося к убийству. Прижав к груди стиснутые кисти, он застыл в мертвой неподвижности, и только глаза оставались живыми. Жадный взгляд обшаривал происходящее, как будто стараясь не упустить ни одной детали.
Ивану сделалось неловко. Далее длить безобразную сцену казалось уже невмоготу.
– Да уходите же вы прочь! Убирайтесь! – негромко, но грубо сказал он. – Пока на него столбняк напал. Чего ждете? Хватайте одежку и бегите! Потом, как в себя придете, станете разбираться!
Все зашевелилось, как будто бы ожила картина в детской игре про «море волнуется…». Отец Андрей вышел из горницы и сел в большой комнате за стол, с явным намерением дождаться жену. Загоруев судорожно, словно слепой, искал штаны и одновременно скреб все, до чего мог дотянуться. Все его белое, дородное, но без капли лишнего жира тело покрывали длинные красные полосы.
Иван зло сплюнул и вышел из избы.
Мать он отыскал в сарае, где она только что задала корм кабанчику. Кабанчик за загородкой весело хрюкал, крутил хвостиком и тыкался пятаком в распаренную тюрю.
– Помираешь, значит? – тяжело спросил Иван.
– Да вот, скрутило что-то, думала совсем концы отдам, – невозмутимо сказала Настасья, распрямляясь и глядя на сына из-под приставленной козырьком ладони. – На грибы вчерашние грешила. Хотела тебя позвать, попрощаться. А после и отпустило, слава Господу.
– А Фаня-то с Загоруевым откуда взялись? – Иван чувствовал себя обескураженным той легкостью, с которой мать врала ему прямо в глаза.
– Дак свидание у них тут. Она у него агентка. Сведения какие-то доставляет. Полицейские дела. Я в то не мешаюсь. Себе дороже. А за постой он исправно платит.
– Господи, гадость-то какая! – поморщился Иван. В принципе, он давно догадывался о чем-то подобном, но не брал на себя труд задуматься повнимательней. – В моем доме…
– Это мой дом, сынок! – спокойно сказала Настасья. – Ты здесь месяцами не бываешь. У тебя есть в Егорьевске квартира, да у Гордеевых, да сорокинская сударушка еще… Там ты и живешь. А туточки – я одна. Мне этот дом когда-то Иван Парфеныч купил…
– Так ты что же, выгоняешь меня? – не понял Иван.
– Я тебе объясняю, – возразила Настасья. – Неужто ты думаешь, что, ежели б ты с матерью жил, тут что-то такое могло бы быть? То, что ты «гадостью» называешь? Да только ты же уж давно мать на гордеевские сребреники променял…
– Мама, ты говоришь чушь! – рассердился Иван. – Какие сребреники? Что брат с сестрой мне выучиться дали и к делу пристроили, на том большое им спасибо. Могли бы того и не делать. Отец-то, насколько я понимаю, пока жив был, как-то не торопился меня признавать…
– Да ведь и они тебя к делу-то семейному не подпускают! – воскликнула Настасья. – Будто ты им не брат, а наемный работник. Все знают, как ты, спины не разгибая… Сколько уж ты на них отпахал, давно долги-то вернул…
Иван молчал, и Настасья продолжала, распаляя сама себя.
– Слова твои хоть горькие, да истинные. Иван Парфенович и вправду нас с тобой признавать не хотел. Денег давал, подарки носил, разговоры разговаривал, постель мою 12 лет мял, а чтобы рядом с собой посадить – шиш тебе, Настасья! Да неужто я глупее, некрасивее, или уж худороднее его Марьи была?! Ничуть! Он говорил, детей тревожить не хочу. Машенька у меня хромоножка, сложения нервного… Детей! А что ты – тоже ему дитя, про то он и не думал. И что ж? Неужто им, детям-то его, со мной бы хуже стало, чем с этой Марфой, палкой засушенной! А что вышло-то, что вышло, ты погляди! Петя его – не нести, не бросить, – вечно пьяненький, как отец умер, женился не поймешь на ком, да к делам непригодный с самого начала. Хромоножка теперь все на себе тянет. Да где ей!…
– Мать, – перебил Настасью Иван. – Ну ладно, отец тебя когда-то обидел, в жены не взял, в полюбовницах оставил. А ты, между прочим, могла в любой момент и отказаться. Силком Иван Парфенович точно не стал бы. Но это дело прошлое… Ты мне лучше вот что объясни: священник-то с Фаней и Загоруевым здесь причем? Ты же с этим Загоруевым чаи пила, дружилась по-всякому. Я думал, у вас полное взаимопонимание душевное. А теперь оказывается, что он тебе еще и деньги платил, общее государственное дело делали… За что ж ты его так?
– Да я ж сказала, случайно получилось… – Настасья повела глазами, поправила платок. От ее недавнего пыла вдруг как будто бы не осталось и следа. Иван ощутил внезапно подступившую к горлу тошноту. «Грибочков поел!» – с горькой усмешкой подумал он и, не попрощавшись с матерью, вышел из сарая.
Настасья осталась одна, почесала просунувшийся из-за загородки пятак кабанчика, потом присела на выдающуюся из стены приступку, уставила локти на колени, спрятала в ладони лицо.
– Нежности ему захотелось, оборонить ее от всего, – пробормотала она себе под нос, ощущая ладонями теплоту своего дыхания. – Нету ее в мире, нежности-то. Звери все. Кто рычит, кто воет, кто так… молча всех жрет. И никто никого не жалеет… Вот и тебя, Борька, осенью зарежут! – ожесточенно сказала Настасья наевшемуся кабанчику, который, высунув башку и ласково похрюкивая, пытался игриво ухватить хозяйку за подол платья.
– Вероятно, теперь, когда я вашим попечением остался жив, мне следует разобраться-таки в том, что вокруг меня происходит, – задумчиво сказал Измайлов. – Как вы полагаете, Элайджа?
– Хм-м, – сказала Элайджа, что можно было истолковать любым способом.
– То есть, вы тоже согласны, что надо, – немедленно истолковал Измайлов. – Но сразу возникает вопрос: как я могу это сделать? Ведь весь клубок, насколько я понимаю, наматывается возле этого никем неуловимого разбойника Дубравина. Его ничем не оправданный интерес к моей скромной персоне… А как мне с ним повстречаться? Не могу же я выйти на лесную поляну и орать во всю глотку: Э-ге-гей! Черный Атама-ан!
– Если не боишься, я могу отвести тебя, Измаил, – сказал Волчонок.
– Ты-ы?! Нет, пожалуйста, не надо, – Измайлов сразу же вспомнил игры в разбойников, в которые, по видимому, играют не только дети Веры Михайловой…. – Не надо!
– Но я и вправду могу. Я был на их заимке, – упрямо повторил Волчонок. – Мы с Матюшей были…
«Господи, спаси и сохрани! – мысленно взмолился Измайлов, опять позабыв о своем атеизме. – Пожалуйста, сохрани детей, которые, играя, бродят вокруг заимки психически неуравновешенного разбойника!»