Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:
– Но тётеньки! – почти умоляла Вероника густым своим взглядом из-под писаных темноватых бровей. – Но какое кто имеет право… идти через насилие?
– Имеем! – как вулкан обкуренная, послала тётя Агнесса. Она страстно умела это объяснить, тётя Адалия уже не так твёрдо ступала дальше. – Революционеры за то и называются революционерами, что они – рыцари духа. Они хотят свести уже видимый идеал с неба своей души – на землю. Но что при этом делать, если большинству этот идеал ещё не внятен? Приходится расчищать почву для нового мира – и поэтому долой вся старая рухлядь и в первую очередь самодержавие! Революционеров нельзя судить по меркам старой нравственности. Для революционера нравственно всё, что способствует торжеству революции, и безнравственно всё, что мешает ей. Революция – это великие роды, это переход от произвола – к лучшему праву и к лучшей справедливости, к высшей Правде. Тот, кто знает всю ценность жизни вообще, и свою собственную отдаёт смерти, знает, чт'o он отдаёт и чт'o отнимает, – тот имеет право и на чужую жизнь. – С таким пыланием это выговаривала тётя Агнесса, как будто и сегодня ещё сама могла пойти на акт. – Метод насилия в общественной борьбе вполне допустим. Только бы взвешенно применялся, чтобы не допустить несправедливости больше, чем с которой борешься.
– Но как это взвесить?
– Это всегда видно, понятно. В случае борцов против самодержавия это вообще исключено: большего зла, чем самодержавие, вообще и придумать нельзя.
– Восстание – это я могу понять, – упиралась Вероника, рассудительно пожимая круглыми плечами. – И то, когда народная стихия, а не когда заставляют примкнуть под угрозой. Но – индивидуальное убийство??
– Да не убийство! – топнула тётя Агнесса, уже раздражаясь. – А как нам оставили прорваться к освобождению, если не через террор? Нам нужна в конечном счёте – общая революция, да! Но Революцию вводит за руку только Террор! Без террора революция так бы и завязла в российской грязи и глине. Крылатый конь террор – только и вытащит её. Надо видеть не сам террор, а высокие цели его! Убивают не конкретного человека – в его лице убивают само зло!
– Высокие цели, я понимаю, – Вероника мягко, руку к груди, вповёрт к одной тёте и к другой, нет, она не была потеряна, ещё не была разложена этой нигилистической развязностью. И сейчас, вопреки её словам, на лице её видели тёти чистую готовность поверить и увлечься. – И кто же может не сочувствовать освобождению народа, не подозревайте меня в этом. Но вот, вы рассказывали, Гершуни и Кочура написали харьковскому губернатору ложное завлекательное письмо от реальной женщины. Да как же не подумали о её чести? – а в чём эта женщина с её личной жизнью стоит ниже всех тех народных интересов?..
О-о-опять она в болото проваливалась!
– Я говорю, – спешила исправиться, – что, идя на террор, самый даже чистый возвышенный человек ещё прежде того выстрела или взрыва должен совершить какие-то… неблаговидные шаги. Иногда вот сделать подлог, в другой раз притворяться, лгать, а то воспользоваться для убийства простым человеческим доверием, как вот все эти приходы с прошением в одной руке и с револьвером в другой. А Рогозинникова – даже вечером, в неприёмное время, притворилась слезами, с обиженным женским горем, а у самой не только браунинг, но – и пуд динамита? Да ведь… Ведь при этом теряется доверие между людьми – а оно может быть ещё важней, чем освобождение народа?
Ну, это было слышать невозможно! Девчёнка тупо ставила на одну доску, равняла в нравственных правах – угнетателей народа и освободителей его! Опять её – на диван и, обсевши с двух сторон, обе тревожно и настоятельно, а Агнесса – особенно, с огненно-дымной страстью, кредо всей своей жизни.
– Девочка, не надо отвлечённой декламации. Мы не стремимся фарисейски оправдываться. Ну конечно, никто не настаивает на «абсолютной» моральной чистоте революционера. Абсолютная моральная чистота вообще мыслима только в ангельском мире. А люди – слишком люди, чтобы быть такими сияющими. Обстановка нашей общей жизни на земле пока слишком пакостна, а российской жизни – особенно мерзостна, и мы не можем не запачкаться хоть краем одежды. Так и о моральной чистоте революционера мы можем говорить не абсолютной, а – о чистоте постольку поскольку. Поскольку он удерживает себя в дисциплине кристально-чистых намерений, как это было у дяди Антона. Поскольку он живёт в гармонии политических, общественных и нравственных идеалов. Поскольку он отвлекается на нравственно-опасные дороги только по необходимости. Пусть и лжёт – но во имя правды! пусть и убивает – но во имя любви! Всю вину берёт на себя партия, и тогда террор – не убийство, и экспроприация – не грабёж. Лишь бы только революционер не совершил преступления против духа святого – против своей партии! Всё остальное ему простится! Я тебе и другие примеры приведу. Короткое время революционеры вынуждены бывают действовать и сами подобно сыщикам – хотя уж кто ярче испытывал отвращение к этим гамзеям, жандармам и провокаторам! Были случаи, да, – устанавливалась и слежка за подозрительными товарищами, и производились – тайком или насильственно – обыски у них, чтобы проверить подозрение. Да, у революционеров сколько раз бывали – и нарушение неприкосновенности личности, и притворство, и подлог, и обман, – но всегда для чистой цели! И несчастный Сазонов, убивши Плеве, мучился в тюрьме: «Боже, милостив буди мне грешному!» Трагедия террора – это и есть трагедия того, кто взялся нанести освободительный удар! Трагедия человека, кто добровольно взвалил на себя нечеловеческое нравственное бремя. Кто добровольным выбором шагнул под собственную смерть и взял на себя ответственность за всё, что произойдёт! Зато в этой близости к смерти – и очищение. «Иди, борись и умирай!» – в трёх словах вся жизнь революционера. А кто добровольно идёт на смерть, тот не только левее всех политически, но – правее всех нравственно! Да что тут говорить!! Да вся наша русская интеллигенция, с её безошибочной чуткостью, всегда это понимала! всегда принимала! Не террорист безсердечен! – безсердечны те, кто осмеливается потом казнить этих светлых людей!
А в случае с Антоном это было ещё очевидней: ведь они не убили кровавого вельможу, только контузили (сперва был слух, что убили, – и уже ликовали обе столицы, и газеты), – и за что же, с какой безсердечностью повешены сами?! Да даже если б и убили – как можно сопоставить, сметь уравновесить жизнь этих жертвенных мальчиков – и этого упившегося карателя? Кто ж настоящий убийца, разве не Дубасов, от кого захлебнулась и смолкла Пресня, замерла в агонии революционная Москва??
– А ведь точно известно, – горестно сглотнула тётя Адалия, – что и Дубасов сам просил простить покушавшихся.
– Ну, точно это никому не может быть известно, мы документов не читали! – спичечно возразила Агнесса. – Палачи любят украшать себя легендами.
– Слишком знающие люди говорили. Даже Дубасов простил! А не простил их – Столыпин. – Тётя Адалия невесомую руку положила на плечо племянницы. – Так что можно считать, что дядю твоего повесил Столыпин.
Сто-лы-пин! – как угрожающе звучит фамилия. Тенью мрачной пересекла русскую историю.
– Если мы и по сегодня сидим без свободы – так это именно Столыпин отнял её у нас.
А ведь была уже в руках!..
Тёти агнессины глаза, серые с искринкой, вспыхнули:
– А славно наши максималисты рванули его на Аптекарском! Вот покушение! – памятник!
Она сама тогда только что вернулась с каторги по Манифесту, её не брали на акт, давали отдохнуть.
– Грандиозно было задумано! – и только мелочь подвела. Техника их была безупречна: три браунинга по карманам, если удастся подойти вплотную (а один был одет генералом, должен был проникнуть легко), а на запас в портфелях – сильнейшие бомбы, всем погибать так всем! Подвела техника более тонкая: двое террористов были одеты жандармами, но не знали, поди уследи, что за две недели перед тем изменили форму жандармских касок, и по этим чёртовым каскам дежурный генерал и пёс-швейцар кинулись останавливать приехавших (а ещё может быть – слишком бережно несли под мышками портфели с бомбами). Тогда рванулись в переднюю, как успели, – и бросили на пол, как попало. И бомбы рванули прекрасно, да ведь уже были не лабораторные, прошли ремесленные времена Кибальчича и Доры Бриллиант, когда готовили сами на квартирах, – теперь взрывчатые вещества с лучшими гарантиями и в лучшей упаковке продают европейские фирмы. Взрыв был такой силы, что на другой стороне Невки, а она там широкая, выбило стёкла в фабрике. Но счастлив каратель – ни одной царапины. Всё равно Соколов считал удачей: грохнуло на всю Россию, убило и ранило несколько десятков человек, а важна именно грозность террора, планомерность: ещё придём! доберёмся! Должны знать, что на них идёт сила! Дело не обязательно в устранении, а в устрашении.
Но ещё должно было пять лет миновать и многие попытки разбиты, уже отчаивались дерзкие пловцы под нависшей громадой корабельного носа – он шёл и шёл, Россия упивалась обывательским благополучием, казалось отгремела счастливая боевая эпоха, – как раздался исторический выстрел Богрова!
– Ну уж, Неса, выбирай слова.
62
– Конечно исторический: по результату, по последствиям? – первосентябрьский акт превосходит все акты, это венец русского террора! – и равен он только первомартовской бомбе. А по справедливости мести…
Тётя Адалия в сомнении покачала головой:
– Знаешь, вот такое ощущение: богровский выстрел – не наше порождение. Общество не ощущает 1 сентября так сердечно и так восторженно, как 1 марта. Первое марта было совершено – прямо нашими руками, и Народная Воля тотчас взяла на себя ответственность. А первое сентября – какой-то чужой, потёмочной душой, двусмысленной фигурой. И никто не взял на себя, ни тогда, ни потом.
– И это – позор для революционных партий! Выстрел Богрова – великое событие! И, если хочешь, даже в трёх отношениях. Он совершён в тот год, когда террор считался окончательно подавлен. И организован – одиночкой. И убит – самый главный, самый вредный зубр реакции.
Тётя Адалия зябко свела узкие локоточки:
– Нет уж, нет уж! Честь – выше всего! Ты доказываешь, что террористу многое прощается, – да. Но есть один грех, который никогда никаким судом совести не простится никакому революционеру: это сотрудничество с охранкой.