Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Столыпин устоял перед Государственным Советом и, казалось, сохранял всю мощную позицию правителя. Однако к концу апреля, когда подходили последние недели законопроекта и тот всё равно был обречён отмениться, – в той самой Думе, на кого более рассчитывал теперь Столыпин и в чьей формулировке, надеясь поладить, он провёл свой закон, – именно в Думе раздались самые уничтожительные речи.
Сперва Столыпин отвечал на запрос. Он выдвигал новые и новые доводы, так что вся постройка аргументации уже намного превзошла защищаемый законодательный акт. Особенно тщательно он защищал юридическую сторону, на которую ожидал главной атаки, но звал и к чувствам, напоминая, как законодательные палаты, из-за трений и по юности опыта, тормозили законопроекты, от чего страдали миллионы русских людей или загораживалась их молитва. А теперь в законе о западном земстве
победит ли чувство народной сплочённости, которым так сильны наши соседи на Западе и на Востоке?
Он намекал, что именно этим роспуском он отстаивал решение Думы и правоту Думы. И наконец, перед аудиторией напряжённо-неприязненной, выдвинулся, по своей манере идти на бой открыто и первому вперёд:
Имеет ли право и правительство вести яркую политику и вступить в борьбу за свои политические идеалы? Достойно ли его продолжать вертеть корректно и машинально правительственное колесо? Тут, как в каждом вопросе, было два исхода: уклонение или принятие на себя всей ответственности, всех ударов, лишь бы спасти предмет нашей веры.
Когда-то сокровенно-укоризненно выраженная царю, теперь прорвалась с трибуны его задушевная мысль:
Для лиц, стоящих у власти, нет греха большего, чем малодушное уклонение от ответственности. Ответственность – величайшее счастье моей жизни.
И это оказались – последние слова, когда-либо сказанные им публично.
Он сел в министерскую ложу слушать прения. В который раз удалось ли ему – переубедить, сдвинуть или хотя бы озадачить противомысленных слушателей? Уже первая речь от фракции октябристов, обезглавленной уходом Гучкова, обещала мало хорошего. Оратор назвал кризис – лично председательским, игрою в законность.
Даже желательные мероприятия, но проводимые путём сомнительной законности есть поворот к прошлому. Наш исторический грех: неуважение к идее права, к незыблемости закона. Не встретив противодействия, такие мероприятия имеют тенденцию повторяться.
Всегда ли главная работа – у того, кто говорит? Не труднее ли – слушать против себя, уже лишённым возможности ответить? Как легко законодателям давать законы, освобождённо от необходимости осуществлять их! или – останавливать законы, не понуждаемо искать выход из мучительного состояния страны. Как легко с лакированной трибуны XX века поставить неторопливую, прожёванную, проголосанную законность выше вопиющей неотлагаемой нужды! Как легко в пиджаке, галстуке и запонках оценить наш исторический тысячелетний грех, не упомня ни дебрей, ни морозов, ни хазар, ни татар, ни ливонцев, ни поляков, – то-то у всех у них, кто сжимал нас, было уважение к праву!
А следующим – по значимости партии и несравненно первым по умению говорить – вышел блистательный Василий Маклаков. Вот уж кто, тончайший из юристов, будет сейчас разбивать все заставы юридических доводов премьер-министра! Нет, с неожиданностью, доступной только великим ораторам, он великодушно (или другого избега нет) покидает то поле, где ждётся главная сила его:
Я думаю даже, что формально статья 87-я нарушена не была.
Вот как! И главный юрист признаёт, что закон-то нарушен не был. Так что же тогда?
Но кроме прямого ненарушения закона необходимо его добросовестное и лояльное применение.
И атака Маклакова – что Столыпин, формально правильно применив закон, извратил его смысл. А говорится со страстью, и уже в первой части речи оратор с лёгкостью выговаривает, что извращение – политически-преступное, что премьер-министром владеет mania grandiosa, его мораль готтентотская по сравнению с европейской христианской моралью (сидящих здесь кадетов). В густой напряжённости зала Маклаков наносит эти оскорбления как звонкие пощёчины в министерскую ложу, допущенный наконец к недосягаемому – выразить за пять лет кадетскую месть. (А свежий председатель Родзянко, упоённый председательским местом, возвышается и не рискует прервать.) Маклаков не обходит тронуть сердце адвокатской руладой:
И какая была бы благоденственная демонстрация, если бы председатель Cовета министров, всю энергию и решимость которого мы знаем, покорно склонил бы голову, —
и врезает новую пощёчину, назвав Россию столыпинской вотчиной.
Он бьёт свои удары – но как изменилось положение для премьер-министра: почему-то невозможно не только ответить, но – оскорбиться, выйти из ложи. Не потому, что повторение, но в этой новой обстановке было бы смешно и доказывало бы только правоту противника.
Это старая психология нашего правящего класса. Все наши губернаторы – Столыпины в миниатюре. Он так вырос в этой психологии, что не мог понять, что Дума станет на иную позицию. А для Государственной Думы быть или не быть земству в губерниях запада – мелочь, сравнительно с вопросом, быть ли России правовым государством.
Да, Столыпин дал глубокий промах, он недооценил Думу, он не вник, что для Думы – мелочь и западное земство, и вообще земство, и волостное, и само крестьянство, и национальные интересы, – а только расквитаться бы с премьер-министром за вереницу своих от него поражений. Зря он рассчитывал, что Думе – нужен закон о земстве, да ещё взятый в её думской редакции, что она повлечётся на снижение земского ценза, перспективы демократизации, да ещё укрепить свои позиции против Государственного Совета, – нет! она все эти возможности отбрасывала. И хотя только что признал кадетский адвокат, что закон нарушен не был, теперь он поучал Столыпина:
всякий государственный человек должен уметь уступить, подчиняясь закону,
и таково было невыносимое соотношение, цена за земский закон, что надо было принимать поученья, опустив голову.
Давно ли председатель Cовета министров был популярнейшим человеком в России?
(Только Дума никогда этого не признавала.)
Давно ли сами его противники относились к его политике с осуждением, но и с уважением?..
(Только тогда говорили другое.)
И вот, через несколько лет…
Через несколько лет – первый раз в думских прениях Столыпин оказался в положении слабом. Первый раз что-то сломилось и изменилось, и на каком же, кажется, не топком месте. Под их же улюлюканье вытаскивал всю Русь из дьявольского хаоса – и было под силу. А небольшая реформа в полудюжине губерний сбивает с ног.
Великое самомнение и великая дерзость ставить свои идеалы выше законов. Иногда история прощает дерзость тех титанов, умевших опрокинуть все законы и вести страну за собой; но тот, кто таких заслуг за собой не знает, должен быть скромнее.
Так он не вёл страну за собой? он ничего и не сделал?.. О, кто измерит труд со стороны, не сметив, забыв тот прежний край бездны и никогда не разделив натяжения наших мускулов.
Не уставая, четыре года мы указываем на позорное правление под его главенством… Жертва слишком большой уверенности в правоте своих взглядов… Образ честолюбивого правителя… Вместо подлинного успокоения он разжигал, чтобы сделать себя незаменимым…
Как будто он не через бомбы шагал, а – карьерист, ловко достигший поста. Не ответишь: только ваших детей не тронули, а моих изувечили.