Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
Шрифт:
Кому крикнуть? – поверженному?.. Легче всего.
Но – не вся вина за Воротынцевым, нет, не вся! Да. Он думал так с прошлого года и думает сейчас: России нужен мир. Один мир! Выше всего – мир! Раньше всего – мир! И – почему это предательство?
И даже уверен: в эту войну ни за что не следовало нам вступать, ни – подготовительные жесты выражать, это роковая была ошибка. А только если Германия сама двинула бы на нас. Вот тогда была бы и Отечественная, и несомненная для каждого последнего мужика.
А уж застряв в войне, и в ней захлёбываясь, – надо было иметь ум и мужество из неё выходить.
Да вот и в этом прощальном приказе: «Уже близок час, когда Россия с союзниками сломит последнее усилие противника»… Государь уверен в этом.
Ах, как вы все уверены!
Да как бы ни побеждала наша колонна, но выбитый картечью падает из строя, и победа уже – не его. Вместе с союзниками победа у нас пусть будет – да что останется от нас самих?
Да сколько же, сколько же в нашей истории мы безсмысленно клали русские головы, не жалея их! Куда ни ткни. Нынешняя война – чем лучше хоть войн Анны Иоанновны? То напрягались посадить саксонского курфюрста польским королём. То бездарные миниховские походы на Очаков и Крым, 100 тысяч русских положили на юге за право только получить Азов со срытыми укреплениями?! И при Елизавете гнали русскую пехоту помогать Англии и Нидерландам на Рейне. А зряшная безтолковая Семилетняя война – лучше, что ли? Зачем взяли на себя это европейское распорядительство – осаживать Фридриха, а плодами этих жертв и побед даже не воспользовались никак.
Горели щёки, горел лоб. Да, пошатнулся, да, – но изменником Отечеству себя не признаю!
Потому что эта война – не выше всех задач России!
Конечно, если поминать только доблесть, одну лишь доблесть… Но и кроме доблести есть чт'o в России поберечь.
Да все мы, и дворяне, и образованные, – как мы плыли по России безпечно, и сколько ж мы в ней упустили, отчасти – всё доблестными нашими войнами.
Я – предатель? Да ведь мы все, и много раньше, и многообразно, – предали наш народ! И в эту войну мы его отдали – предали.
И вместе с вами, Государь…
Постучался взволнованный дежурный при аппарате:
– Господин полковник! Я должен вас предупредить: из Ставки сейчас поступило распоряжение: рассылку этого приказа остановить!
Воротынцев не сразу понял: повелено остановить?.. (И – то, что о нём?..)
Начал понимать:
– Да как они смеют? Останавливать прощальный приказ? Ах, мерзавцы! Ах, скотины низкие!
499
Что ж, и самый опытный пловец в неведомых волнах – и сбит, и наглотался, и хорошо если не потонул. Тыловые волны оказались такого свойства, что генерал Эверт совсем растерялся в них, и только вид важный ещё удерживал, а так совсем потерял силу рук и управление. Хотя он и признал новое правительство – этого оказалось совсем не довольно для прочности. Он всё так же оставался Главнокомандующим Западным фронтом, и все те же три армии и пятнадцать корпусов были в его управлении, – но на самом деле ничего не осталось от его единовластия. Он не предвидел, что новая власть образуется через несколько домов от него, в самом Минске. И едва только он не помешал им собраться в их первые часы, – они стали разливаться вполне самостоятельно. Едва разрешил собраться «Комитету общественной безопасности» – как тот назначил какого-то небывалого «гражданского коменданта» города, – а тот повелел арестовывать городских полицейских, – и тут же насилия перекинулись на все железные дороги Округа, и на всех станциях обезоружили железнодорожных жандармов. И тут же образовался в Минске свой совет рабочих депутатов – и выпустил свою газету, возмутительную по содержанию, а Эверт никак не мог ввести политическую цензуру: он не имел таких указаний и прав.
Весь город сам собою расцветился красным, возникло скопление и многое движение на улицах, – а Эверт не имел никаких прав, указаний, да и приёмов, да и сил: как это всё остановить? А Ставка – сама была обезглавлена на несколько дней, до прибытия великого князя. От великого князя памятовали и ждали испытанного предводительства войсками, – но пока оно не возвратилось? Генерал Эверт не только не имел решимости подавить эту иррегулярную смуту, но он и сам неудержимо втягивался участником этой смуты так, как втягивает вертящаяся вода.
6-го марта новые власти, не спрося генерала Эверта, назначили всегородскую манифестацию совместно с гарнизоном – и так это было уже неотвратимо, по новейшей развязности, что Эверт не только не искал, как помешать, но счёл за благо и сам участвовать, дабы придать манифестации законную благопристойность.
Народ со всех сторон, охоткой и любопытством, валил на Соборную площадь. Полиции нигде уже не оставалось, и движением делали вид что руководили – самозваные гражданские лица с красными повязками на руках. Едва ли не все жители, и особенно вся учащаяся молодёжь, были тут. Многие несли красные флаги и красные куски с надписями, и в красных тряпках были многие стены, – а на крышах, балконах, и на колокольне чернели зрители. Пришлось на площади выстроить все наличные войска гарнизона – и Эверт послал Квецинского обойти их, приветствуя «с новым государственным строем и народным правительством». Войска кричали «ура», но городские деятели на одном с Эвертом балконе указали, что строй войск следует обойти лично ему. Хорошо. Статный, почти богатырский, прямой, брадатый, – Эверт пошёл вдоль всего строя, и все войска кричали «ура». Очевидно, личное участие и было правильное решение, чтоб удержать движение в границах благоразумия.
Затем соборный причт служил молебствие (далеко не вся площадь сняла шапки, да тут и евреев много, а красные флаги так и торчали повсюду). А затем надо было с построенного деревянного помоста речи говорить – и кому же первому? Опять Эверту. И он сказал, глотая посушевшим горлом: «Верю, что с Божьей помощью новое правительство, составленное из лиц, избранных народом, поведёт родину к новому счастью». Затем пошло легче – о войне, о враге, встать грудью за Русь Святую, за Верховного Главнокомандующего. Так благополучно произнёс Эверт свою речь, и гремело «ура» по площади. Эверт держал тяжёлую руку под козырёк.
А кто-то стал ломом разбивать над аптекой императорский герб.
Обожгло сердце кипятком.
А – что поделаешь? Уже придя сюда и речь произнеся – что поделаешь?
И в других местах, где висели гербы, стали их дробить.
А тут – пошёл церемониальный марш, и повалило минское население. И Эверт всё держал руку под козырёк – и чувствовал, как её било дрожью.
Ушли генералы с площади, уходили воины – а там на трибуну вылезали какие-то всё новые, штатские, и выкрикивали свои речи.
Не усматривал Эверт, в чём он ошибся или как бы мог иначе, а на душе было погано: вот, он отдал этим красным флагам и ораторам не только весь свой Западный фронт, но и, за своей широкой спиною, – обширный Московский округ, за который тоже отвечал, и им тоже давал телеграммы объявлять манифесты, от которых Россия обезцарела вмиг и вкруговую.
На несколько часов порадовала неожиданная телеграмма из Петрограда от Пуришкевича: постоянный соучастник Западного фронта своим санитарным поездом, он теперь спешил сообщить Эверту радостную весть: что разбойный смутительный «приказ № 1» оказался фальшивкой!
Вот как? Слава Богу! И что ж за мерзавцы: кто его сочинил, и кто его повсюду телеграфировал?
И тут же хотел Эверт эту радость объявить приказом своему Фронту, но уже привык к колебаниям этих дней: а вдруг ещё что-нибудь не так? как бы не ошибиться? Снеслись со Ставкой – и что ж оказалось? «Приказ № 1» никакая не фальшивка, а фальшиво сообщал Пуришкевич, а ведь член Государственной Думы и солидный человек.
Эта городская манифестация в понедельник оказалась не концом красного разлива, как надеялся генерал Эверт, – а ею только началось. Теперь полилось и по мелким городкам и гарнизонам – и не любовь к родине, и не страсть к победе над германцами, – а всё больший разболт, неповиновение, аресты отдельных начальников, особенно с немецкими фамилиями.