Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:
И уши пылали его, и щёки, он – весь сгорал, он и сам уже без Сусанны видел, что статья удалась отлично.
– Всё – для свободы! Такой минуты ещё не было в нашей истории! Только свободный народ и может вести освободительну… а, это уже было… Неужели мы упустим то счастье, которое далось в наши руки, трепещущие от волнения?.. Неотразимо написать! Написать так, чтобы стало стыдно всей стране!.. Может быть, и всем нам придётся идти под знамёна без отсрочек и белых билетов!
Его голос переломился.
Успокоясь, он снова проверяюще смотрел на Сусанну.
Сусанна ли не умела слушать и смотреть! ушами и глазами выслеживать, ещё иногда поддерживая и изгибом кисти. Она – ничего не пропустила. И теперь сказала вдумчиво:
– Да, это сильно. Неожиданно, остро, дерзко. Можно поправить несколько выражений. – Ардов не скрывал, как доволен. – Но если говорить по сути, меня безпокоит вот какой оттенок. Повторяю, я патриотка. Войну – надо вести. И она именно должна стать войной за свободу. «Немедленное прекращение» – это какое-то безумное ребячество или извращённое толстовство. Но всё же, – она пристально смотрела на Ардова, а искала в самой себе, – всё-таки, что-то должно измениться в нашем отношении к войне. Ну, скажем, с таким добавлением: долой побединство! Победы – нам тоже не надо, а только отстоять свободу. А?
551
Наконец-то Керенский стал высыпаться – и уже больше не падал в обморок. Да и сбросилось это безумное революционное напряжение, или, верней, так хорошо он втянулся в него, что уже вращался как в обычной жизни. Чтобы полнее сгорать на министерском посту – совершенно правдоподобно не возвращался он на свою семейную квартиру. Но чтобы не переезжать и семьёю сюда, да и по доброте, – не изгонял из казённой министерской семью арестованного бывшего министра Добровольского (и разрешил мадам ежедневные свидания с мужем, и держал речь к домовой прислуге: служить по-прежнему), а себе взял только частный рабочий кабинет, который стал ему также и столовой, и рядом комнату для сна. Но быт устроился отлично: метался ли Керенский по Петрограду или вёл приём в министерстве, а тем временем графский повар распоряжался на кухне большими запасами графской провизии. И пока в деловой части здания бурлила напряжённая работа министра – здесь приспевали любимые блюда Александра Фёдоровича, или, за недостатком его знания и опыта, блюда по рекомендации Орлова-Давыдова, или по усмотрению самого повара. А к вечеру в прихожей непременно стал появляться ещё и великий князь Николай Михайлович. И как только последние дела кружевитого дня спадали – министр с графом и с великим князем принимались приватно ужинать, со вниманием, разнообразием и пояснениями о блюдах.
Николай Михайлович, лысый, с короткой шеей и художественно обстриженными усами-бородой, появился в приёмной министра юстиции едва ли не в первый же день и сразу пришёлся Керенскому: с одной стороны, это был несомненный, неподдельный великий князь, Его Императорское Высочество, – и вот тянулся в свиту Керенского; с другой стороны – вполне оппозиционный великий князь, в опале у отрекшегося царя, ведший агитацию в великокняжеских кругах, готовый поддерживать и заговоры, считавший убийство Распутина недостаточной мерой, а теперь, после двухмесячной ссылки в деревню, уже и горячейший сторонник Великой революции. А с третьей стороны – он ведь был историк! И может быть, в самое ближайшее время будет способен отразить государственные шаги самого Керенского! А наконец, и просто обворожительный человек.
А ещё, кроме общей приватности, приятности и дружелюбия, Николай Михайлович охотно дал себя приспособить и для обработки всех великих князей: чтоб они присылали министру юстиции письменные заявления о своей лояльности Временному правительству, об отказе от права престолонаследия и – об отказе от удельных земель, приносивших большой доход. Этот последний пункт был тонок: законодательно – этого отнятия можно было добиться только Учредительным Собранием, а вот если бы добровольно, то и быстро. Хотел Керенский поднести такой готовый подарок своему нерасторопному правительству.
И Николаю Михайловичу неплохо удалось. После ареста Николая II великие князья быстро стронулись и стали такие заявления присылать и даже телеграфировать, а Николай Михайлович ещё и комментировал министру, кто сдался легко, а кто туго. Легко согласились все Константиновичи: что не может быть и речи о престолонаследии, а Уделы есть собственность народа. Георгий Михайлович более осмотрительно отказывался лишь от престолонаследия, а по Уделам лишь обещал подчиниться решению, когда оно состоится. Александр Михайлович и Сергей Михайлович ограничились поддержкой Временного правительства, как будто бы остальных вопросов не поняли. А Владимировичи – упирались. Андрей был – далеко в Кисловодске. Кирилл – от престола отказался, а об удельных землях умолчал: хотя с красным бантом и приветствовал революцию, но расставаться с богатством жаль. А Борис, казачий походный атаман, и вовсе молчал, и вообще в его окружении в Ставке настроение было тёмное: поступил донос от проводника штабного поезда, что в штабе Бориса группа офицеров-заговорщиков решила открыть немцам проход на Петроград, а сами заговорщики тем временем бомбами и револьверами уничтожат всех министров. (Послал Керенский генерала-юриста в Ставку арестовать заговорщиков.)
А тут подоспела и присяга Николая Николаевича Временному правительству. Керенский выложил и своих верноподданных великих князей – и велел всё это скорей обнародовать во всеобщее сведение.
От первой минуты своего министерства, даже ещё от предминистерских тайно-сговорных часов, обжигающе чувствовал Александр Фёдорович и горячо говорил своему верному партийному оруженосцу Зензинову, и коллегам по правительству, и чинам своего министерства, и всем, кто припадал послушать, – на какой недосягаемый пьедестал он поставит в России юстицию. (Пьедестал пьедесталом, но кой-кого надо бы ещё быстро и похватать.) Величайшие, вековые юридически революционные деяния выпали счастливчику. Освобождение всех революционеров из Сибири! (И чтоб унизить старых прокуроров, предписывал им лично освобождать своих вчерашних обвинённых и поздравлять их.) Амнистия! – мечта интеллигентских поколений! И широтой своей захватывающая дух: не только всех политических – но и тех уголовных, кто совершил убийства, ограбления по политическим и религиозным мотивам, и промотание оружия, и всех штрафных военнослужащих перевести в разряд безпорочно служивших. А уголовные, кому не будет прощён полный срок, – те могут идти в Действующую армию, укрепляя её ряды, а при свидетельстве о добром поведении будут затем прощены.
Правда, жестоко было бы: освобождая политических, ничего не сделать для уголовных. Керенского мучило, что он пока мало сделал для них: неужели по-человечески они заслужили такую кару, как тюрьма, крепость, каторжные работы? Ведь виноваты не они, а среда. По-революционному, кто воистину не подлежит никакой амнистии – это повышающие цены на квартиры и продукты, вот они удушают революцию!
Да вообще! Да вообще: пора наконец тюремную практику превратить в гуманность! пора вообще отказываться от наказаний, ибо они не исправляют! Самое правильное было бы: для оздоровления духа преступников отправлять их на побывку в семью. Начальником Тюремного управления Керенский назначил теперь – профессора Жижиленко, очень передового.
Досталось теперь Тюремному управлению и брать в своё ведение многочисленные арестные помещения, нововозникшие по всему городу и подгородью. За первые революционные дни хватали все кому не лень, набралось арестованных тысяч более пяти, несравненно с тем, что сидело при царе, и не хватало тюремного фонда, брали под арестантов манежи, кинематографы, гимназии, ресторан Палкина, караульное помещение для кавалергардов, царскосельский лицей. Где успели устроить нары, а то на полу, без матрасов, без белья, лишь кому из дому принесут, и уборных не хватало. И не следовало держать лишних, и нельзя выпустить опасных сторонников старого режима. Уже заселили военную тюрьму. Спешно восстанавливали повреждённые в революцию «Кресты». И Керенский поручил присяжному поверенному Гольдштейну возглавить особую комиссию, нет – даже 20 следственных комиссий под его руководством: чтоб они обходили все места заключения, выясняли, за кем не числится никаких дел, и освобождали бы их. Все содержались без всякой санкции прокурора, даже без регистрации, без классификации, арестованные и упрятанные кем попало, – и к этим пленникам революции жест великодушия предстояло сделать опять-таки революционному министру.
И ещё надо было разработать единый подход к добровольно сдавшимся полицейским чинам: с ними-то как? продолжать держать? освобождать?
А чтобы вся череда амнистий и других славных дел становилась бы тотчас широко публично известна – учредил Керенский при своём министерстве бюро печати. Должна существовать форма прямого обращения министра юстиции к народу. Сообщать не только о действиях, но и о замыслах министра.
Да что! Да в самых недрах министерства нужны были срочные реформы! Чтобы лучше шла работа, Керенский отменил все чины, титулы, ордена и призвал младших служащих самих сорганизоваться для защиты своих политических интересов. Впредь – никто не будет назначен на какую-либо должность в министерстве без общего согласия младших служащих! К сожалению, сейчас ещё нельзя повысить всем содержание, но можно ограничить норму работы. (Кричали «ура» и благодарили.)
Да что! Да едва выходил Керенский из министерства на Екатерининскую улицу, чтобы сесть в автомобиль, – собирались вокруг дворники, прислуга из соседних домов, – и как было не встать в автомобиле, не произнести им речь: что теперь все будут равны! и князья – и дворники!
Великие дни, когда Александр Фёдорыч формовал русскую историю! Яркость, плотность, напряжённость, все фибры души трепещут! То – ещё раз слетать в Сенат. Предупреждённые сенаторы уже все не в мундирах и лентах, а в пиджаках, конечно все взволнованы его приездом. Однако в гражданском департаменте Александр Фёдорович был очень ласков: просил их спокойно возобновить занятия, никаких перемен не ожидается, министр сам себя отдаёт в распоряжение Сената. Гражданский департамент всегда стоял на страже закона, и министр это ценит. Вот в уголовно-кассационном департаменте у меня разговоры будут совсем другие. И перешёл в уголовно-кассационный, который утвердил столько политических приговоров. Там он разговаривал с сенаторами всего лишь минут десять, но так строго и грозно, что оставил их возбуждённо-красными, близ сердечных припадков.