Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
Шрифт:
И опять все встали, – а Чернов лениво-величественно выслушал аплодисменты, слегка покланиваясь, и в той же манере перешёл на трибуну. Голос его был такой же сочный, жизнелюбивый, как и весь вид:
– Товарищи! Двадцать лет назад мне, тогда ещё юноше, выпало счастье принять участие в первых попытках создать организацию российского трудового крестьянства для борьбы за его заветные думы.
Какую это организацию, где, кто о ней слышал? И будто была борьба с оружием в руках против заклятых врагов народа, и не с лёгким чувством обнажаешь оружие…
– И о тех бойцах героической Народной Воли, которые в то время, когда народ ещё спал, одни оставались зовущим примером для всего народа… Всех тех, кто не дожил… когда мы достигли великого счастья дышать на свободной Руси свободным воздухом политической свободы, – мы должны вспомнить здесь со скорбью.
И был понят сигнал – и начали вставать, и все вставали и опять снимали шапки, на ком были (и Шингарёв тоже встал, со всем президиумом), и начали нестройным хором петь вечную память.
Ax, тоска! Грозно зависло живое дело – а тут… И крестьяне должны начинать с этих чужих им поминок.
А Чернов продолжал с видимым большим удовольствием:
– Когда первые борцы звали своим примером на борьбу с оружием в руках, – все мы верили, что увидим и мирный земледельческий народ с оружием в руках. И когда судьба вложила оружие в его руки – он произвёл такое возрождение в России, какое повергло в изумление другие народы.
И как закреплено кровью на улицах столицы братство солдат и рабочих, где их расстреливали протопоповские пулемёты. А теперь это братство ещё больше закрепится крестьянскими депутатами – и для всех, кто замышляет контрреволюцию…
Да скажи, как накормить страну? Вот с августа начнётся сев озимых – и не провалить его, как мы провалили яровой.
– Товарищи! Русская революция была для многих какой-то сказкой. Я приехал к вам из-за границы. Там этой сказке ещё недостаточно верят. Но если мы начали рассказывать такую хорошую сказку, то у нас появится охота и продолжать эту сказку. И мы расскажем сказку – сказку о земле, которая станет раскрепощённой. А когда мы скажем эту сказку – то за ней легко будет последовать и всем другим народам. И вот, товарищи, начав построение нового храма труда в светлой России…
Невыносимо горело Андрею Иванычу. Хоть прямо вскочи – и беги прочь.
– …от фундамента, этаж за этажом, и вплоть до купола – здание всеобщего труда, освобождённого от чужой эксплуатации. Раньше он был каторгой и проклятьем, теперь он сделается творческим. Мы были терпеливы. Долгое время народ не отзывался, но мы не махнули на него рукой, не поставили крест.
Вот ведь какие благодетели.
– Мы, трудовая Россия, собираемся сказать свою сказку о замирении Европы… Мы обращаемся к крестьянам Болгарии, Австро-Венгрии, Германии, Турции… ко всем, ко всем ту же самую вечную сказку, которая слишком долго была сказкой, и пора ей наконец превратиться в действительность… чтобы народы успели обуздать все правительства…
И вот именно этому болтуну – отдать теперь всё земледелие России? И он будет им вертеть? Бедная, бедная наша земля.
Пока бурно аплодировали, Шингарёв ловил взгляд Маслова, чтобы дал наконец слово.
Куда там! Маслов выступил с новой торжественностью и объявил о третьем почётном председателе съезда – Вере Фигнер. И опять вставал зал и аплодировал Фигнер. И она, маленькая, сухонькая, с гладко причёсанными седыми волосами, тоже начала речь.
Шингарёва уже пробил пот: куда он встрял? Ждала его больная общерусская работа, а он сидел тут, может быть уже последний день министр, может быть завтра никто, – зачем тут? Может быть завтра и никто, – но всё равно ему и отвечать за весь дальнейший ход, что сделают и без его участия.
Фигнер – он уже слушать не мог, просто ни одного слова не слышал. Вспомнил, как в 1-й Думе крестьяне не выдержали руководства трудовиков и социал-демократов и откололись в отдельную крестьянскую секцию. Может, ещё и здесь так будет. Чт'o в крестьянских головах – эти вожди ещё не представляют.
К счастью, Фигнер не говорила долго.
После неё предложили избрать ещё четвёртого председателя, но уже не почётного, а простого, – Авксентьева. Вышел и он вперёд – с горделивой осанкой и чуть покачиваясь. Тоже красив, красивые вожди у эсеров. Но этого – Шингарёв совсем ещё не знал.
А слово дал Авксентьев – опять не ему. Как же! – ещё же болтался, скоро месяц в Петрограде, французский министр Тома, свадебный генерал, всем уже надоев своей грузной фигурой, грубо высеченным неумным лицом и манерою повсюду лезть выступать.
Так и сейчас: он желал (по-французски, а переводил социалист Рубанович, тоже только что из Парижа) приветствовать русское крестьянство от имени французского крестьянства. Сто лет назад во Франции произошло то же самое, что теперь в России. И тогда, наверно, французские крестьяне защитили бы все свои свободы, если бы вожди революции не делали ошибки одну за другой.
Мало кто толком что-нибудь понял – но аплодировали.
И наконец-то дали слово Шингарёву. А требовалось с него – всего лишь приветствие от Временного правительства. Но он начал с разумных слов Брешко-Брешковской об обязанностях, которые налагает на граждан завоёванная свобода. Правительство только и может работать при поддержке всей страны. И если народ три года посылал своих сынов на поле брани – он не откажет родине в хлебе.
Вот и всё. И теперь он мог уезжать к себе в министерство. В президиуме он уже узнал распорядок: сейчас будет от черноморской делегации выступать долговязый феноменальный матрос Баткин, с дико-пламенными глазами, уже поразивший обе столицы. Потом все перейдут в зал старого здания – и там под оркестры и со знаменами «Земля и Воля» произнесутся приветствия петроградского гарнизона. И потом – снова в этот зал. И ещё вечернее заседание – и снова, и снова приветствия – от Совета рабочих депутатов, от казаков, от инвалидов, от бывших военнопленных, от офицерских депутатов, от Вольно-экономического общества, от членов 1-й Думы, от партии дашнак-цутюн…
170
Любимейшие книги князь Борис отдавал переплетать в Петербург лучшим переплётчикам, а Мам'a потом пересылала. Так и сейчас вот прислала роскошно изданную и самую полную «Орнитографию Россика», Борис очень её ценил, хотя знал всех наших птиц наизусть. Вот и переплётчик стал работать с опозданием, вот и папиросница Биляр перестала присылать заказные папиросы, всё и в Петербурге приходило в расстройство. Вся Россия годами, десятилетиями просто жила, привыкла жить, каждый по своим делам, и кому могло прийти в голову, что вся эта заведенность зависит от монархии?
А что говорить об Усманском уезде? Революционеры по уезду разливались – и от Моисеева, и помимо него, и дезертиры с фронта, и балтийские матросы, – и где-то неслышно по избам, а где-то слышно по митингам впрыскивали и впрыскивали свою ядоносную пропаганду. И шаткие, непривычные крестьянские мозги кровянились злобой. Толковалось народоправство как самое полное самоуправство, – и комитеты, вот только что избранные, теряли кредит у односельчан, если не совершали насилий или призывали к умеренности.